ID работы: 14800411

У стоп ветхого Бога

Джен
R
Завершён
8
Горячая работа! 4
автор
Размер:
33 страницы, 3 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 4 Отзывы 2 В сборник Скачать

Рассвет над Вавилоном

Настройки текста

Каменщики уходя

Оставили в стене вертикальный проем

Иногда думаю

Что жильё моё достаточно условно

Легко сюда входят

Различные люди

Если бы каменщики не оставили

Этого проёма в стене

Был бы отшельником я

К сожалению

Недавно поставили двери вращающиеся

Время своё я трачу

Чтоб входить и чтоб выходить

Через двери эти

Входят дела мира этого

И никогда не вставала в них

Цветущая яблоня

Жеребёнок

С глазами влажными

Ни звезда, ни улий золотой

Ни ручей с рыбами

С незабудками

Не буду однако проем замуровывать

Может станет в нем

Человек добрый

И скажет кто я

Как только оказался Эдвард в машине, сразу же начало клонить его в усталый сон, а не успели они ещё отъехать. Не поднял он глаз более ни на Таддеуша, ни на остальных, кто даже был весел, как Эла. И прижался он к краю кресла, всё смотрел в окно, на Уильяма совсем не оборачиваясь. Казался он ему непонятной серой формой, сидящей в водительском кресле, со сверкающими лишь глазами. До дрожи страх пробирал Эдварда, как только слышал он любое движение с левой стороны, и желание открыть дверь, выпасть из машины становилось всё более заманчивым. Уильям курил. Много курил. Как встретились они, держал он в зубах сигарету, так и сейчас. Хоть и слышал Эдвард эти тихие его с Таддеушом разговоры, нечто в стиле родительской гиперопеки, выглядящей так жестоко и извращенно. — Мы же говорили о том, что нужно бросать курить, — Таддеуш с укором смотрел на Уильяма, открывающего новую пачку, тут же пальцами ловкими своими вытягивая сигарету. — Так какого милого ты в сигареты лезешь, — сказал Уильям хрипло, щелкая зажигалкой, — Пример плохой мне подаёшь. И двое они — бесформенные, в чем-то внутреннем уродливые, но притом с внешним благородством на уставших лицах, что светились ярким огнём восходящего солнца. И дым из уст их исходил плавно, будто в замедлённом восприятии времени. И солнце это было утомлённым. Таддеуш, в белом пальто, закутанный в шерстяной платок, уже с посиневшими от холода пальцами, всё с тем же волнением смотрел на Уильяма, под чью кожаную куртку с легкой рубашкой пробирался прохладный ветер. И стоял он в фуражке, из-под которой выбивалась копна вечно не уложенных волос. Мог бы Эдварду и понравиться, ибо выглядел он со стороны сильным, волевым, крепким. Настоящим мужчиной. Неким идеалом, формы которого видел Эдвард на старых фресках и скульптурах. Но когда искоса смотрел на Уильяма в машине, видел, что было тело его истощено многолетней болезнью — той физическо-метафизической, и кожа неестественно бледной была, и глаза чуть запавшие, что лишь светились живым блеском. Теперь уже светились! — Ты же собираешься остаться там на ночь? — спрашивал Таддеуш, нервно покусывая губы, словно вот-вот и оторвут от него часть, откусят жадно и холодно, и кровь совсем не свернётся. — Посмотрим, — спокойно отвечал Уильям, смотря куда-то в землю, — Может сразу же возвращаться буду. И недовольно, резко и пару раз, словно хищник вздохнул Таддеуш. Нет, не нравилась ему эта неточность. Ох, как не нравилась! Ночь была опасна даже в таком безопасном государстве. Ночь была временем правды. И Уильям, что завидел этот тихий гнев, сказал, всё так же спокойно, без какой-либо злобы и раздражения: — Да останусь я, останусь… — и чуть помолчав, добавил, — Куда же я денусь. Никуда не денется. На мысль об этом Таддеуш улыбнулся. И Уильям снизошел еле видной усмешкой. Продолжили они умиротворённо курить, удовлетворённые собственным экзистенциальным ужасом, как две пиявки, что не нашли никакой другой добычи, кроме друг друга. Смотрел на них Эдвард и аж блевать хотелось, но оторваться не мог. Смотрел как на забитых палачом трупов, валяющихся у дороги — о таком читал он в книгах. Такое рассказывал ему Руперт. В чем-то эти двое импонировали Эдварду, в чем-то была эта красота, и мудрость извечная, и они словно скалы мироздания были. Притом дикость эта, плоть вывернутая, давно сгнившая, так изумляла неприятно. Эдвард всё сдерживался и смотрел. И опять вспомнил о Руперте. Как давно уже его не видел, и как тоска его от того пробирала. С воспоминаниями и ненависть разгоралась. Смотрел Эдвард на Таддеуша и единственное, чего желал — выколоть ему глаза, смесить лицо в кровь, и сердце быстрее от мыслей этих биться начинало. Таддеуш же, что мило с Уильямом переговаривался, вдруг на него взглянул. И Уильям обернулся. Глаза их острые пробирали всё тело, нанизывали на свои взгляды, выглядели словно злобные полубоги, готовые убить каждого, кто помешает их внутреннему симпозиуму. Эдвард засмущался, испугался, но не отвернулся. Глаза у них одинаковые были. Как пепел, как лёд у реки, как бездна, холодная и мрачная, но с тем и как взгляд матери. И так смотрел Таддеуш на Уильяма, что стоял, теперь нервно потряхивая ногой. Они от Эдварда отвернулись, продолжили говорить. Он же смотрел и видел нечто дивное, нечто разуму своему непонятное. Вместе с тем мысли о Руперте всё давили, и, дабы не изойти злостью и слезами, тоже отвернулся. Держал он на Таддеуша большую обиду, и высказывать её не мог, от чего застревала она в голове как лишний раздражитель. Мозг будто двигался, напухал, пытался вылезти сквозь уши. И от чего-то Уильям выглядел до боли умиротворяюще, так благосклонно, но между тем и страшно. Ах, этот Бог… Подошёл к Эдварду Элагабал, что только-только спрыгнул с колесницы. Он выглядел чуть неопрятно, заспано, криво накрашенный, с неаккуратно надетой перуитой. Притом, как всегда, был в нём идеал божественный. Он пару раз поморгал и еле Эдварду улыбнулся, скромно и сдержанно. — Мальчик мой, здравствуй, — сказал тихо, — Как ты себя чувствуешь? — голос его чуть дрожал. — Могло бы быть лучше, — с меньшей грустью сказал Эдвард, жрецу улыбаясь. И не видел Навуха, который всегда с Элой был. А тот же был светел. Был светел, как был всегда. Хоть и выражало лицо его беспокойство и сонный недуг, но будто солнце, был он прекрасен и добр, был оку приятен. — Дитя моё, не будь так печален, — говорил он с теплом, — Ты даже не представляешь, как ты счастлив, — и чуть Эла надорвался, тут же зажав губы. Прикоснулся к лицу Эдварда, и почувствовал он, как руки того пахнут травами и молоком. Таким родным он был, как этот луч солнца, на улицу пробирающийся. Лицо Элагабала выглядело совсем детским, таким наивным; при всей душевной старости был он так молод, так легок. Несчастье в этом было его. И совсем как дерево весною, зацветал Элагабал, на Эдварда смотря. — Почему же я счастлив? — спросил с недоумением Эдвард, нахмурившись. Совсем не понимал этих жреческих загадок. — Ах, не понимаешь ты… не понимаешь. — всё продолжал Элагабал, и на устах его была улыбка. И внезапно, словно опомнившись, вытащил из сумки, что всегда висела на поясе, запакованный крепко в пергамент свёрток. Он сжал его в руках, так нервно и цепко, уже не с добротой, а с глубоким страхом на Эдварда смотря. — Я хочу, чтоб ты передал кое-что ему, — сказал жрец волнительно. А Эдвард всё думал: кому «ему»? О чем он вообще? А Эла совсем стал грустен, и лицо его теперь как печальная театральная маска было. Он резко схватил Эдварда за руку, вложив в неё пакунок, и тревожно, чуть нерачительно, сказал: — Я прошу, передай это ему. Не потеряй, не помни́, передай, — и голос совсем дрожал. Видел Эдвард, как на глазах жреца выступили слёзы. Он пару раз вздохнул, покрутил головой, посмотрел в небо, опять поджав губы. Ноздри его на миг расширились, и глаза уже щипали. Элагабал посмотрел на Эдварда с безмерной печалью и крепко цеплялся за руку, словно сквозь неё передавались переживания. — И прошу тебя, — вновь запнулся, — Прошу тебя, скажи ему, что я его очень люблю, — Элагабал вновь начал без устали моргать, — Скажи ему, что я был неправ. И что любовь моя к нему равнозначна любви к Богу. Скажи ему, я прошу тебя! Он впился ногтями в Эдварда руку, и закивал тот, с неким страхом на жреца смотря. — Ты же скажешь? — зашипел Эла, и на лице появилась секундная ярость. — Да, конечно, — сказал Эдвард, пряча пакунок в сумку. Элагабал кивнул и отпустил его. И отошел в сторону тех двоих, что, словно не замечая его до того, радостно поприветствовали. Остался Эдвард один стоять. Совсем близко, а между тем и на расстоянии, стояли Гоббс и Борис. Они же были совсем молчаливы. Нинель, что всегда был так радостен и весел, теперь был мрачен и тягостен. Лицо его было бледно, исхудавшее, и под некогда необычного цвета глазами виднелись тёмные круги. Он был сгорблен и ни на кого не смотрел, а в особенности на Эдварда. И лишь когда случайно сталкивались они взглядами, Нинель опускал глаза со стыдом и болью. Как сломанная ветвь, уже не был он в состоянии самостоятельно быть. Борис, что, казалось, становился всё более неухоженным, как обычно небрит, невыспан и распатлан, стоял опустив голову, засунув руки в карманы брюк. Вид его так же был печален, но в отличии от Гоббса была в нём внутренняя опора, за которую он всё ещё хватался, как за поплавок. Но, казалось, уже начинал тонуть. — Нам пора ехать, — объявил почти торжественно Уильям после переговоров с Элой и Таддеушом. — Может всё же я поеду? — спросил бережно Таддеуш, касаясь Уильямового плеча. Тот же убрал эту руку, недовольно на него смотря. — Прекрати, — он открыл багажник и взглянул на сумки, что до того покоились у ног Бориса, вскинув бровями, тут же к Эдварду обращаясь, — Тебе точно всё это нужно? — Нужно, — твёрдо сказал Эдвард, беря одну из них. — А мне кажется, что нет, — Уильям усмехнулся, — Трусы, носки, хитон и лира — всё, что надо. Эдвард обиженно взглянул в эти холодные глаза, и надменно положил в багажник сумку. Тогда Уильям, несколько скривившийся, но с еле видной улыбкой оценивший подобную наглость, обернулся к Таддеушу и сказал тихо, но так, чтоб все обязательно услышали: — Характером в наставничка дитя пошло. Ни с кем из них Эдвард не попрощался, лишь сделал надменное лицо, будто ему все должны, и кинул недобрый на Таддеуша взгляд. Тот же улыбнулся и помахал, и сверкнули его глаза некой хитростью, и лицо засветилось. Странно он выглядел. Не так ужасающе и безумно, не так страшно для Эдварда, не так зло. Выглядел он добрым и добродушным, и эта улыбка была так светла. Не поверил этому Эдвард. Ох, на каторгу везут. Точно на каторгу. Грехи своего «наставничка» отрабатывать. Теперь же ехали в машине, и всё думал Эдвард о том, как был несчастен, как была тяжка его судьба. От того хотелось плакать, но при чудище этом сером, бесформенной особе, хотелось только умереть и забыться. И вновь смотрел он косо на Уильяма, что, казалось, страхов его совсем не замечал. Из касетника играла музыка — такая ненавязчивая, шлягер, лет которому было с двадцать. Что-то о танцах, что-то о любви, что-то о свободе. И на лице Уильяма, при всей его болезненной уродливости, было умиротворение и покой, даже весёлость. И он, в перерывах между сигаретами, хрипло подпевал. А Эдвард молчал. Смотрел в окно. В голове всё представали образы дивные, ему неприятные, эти твари, живущие в его кошмарах, начавшихся так недавно. И каждый раз боялся он рассказать об этом Навуху, а тот, казалось, всё понимал, но справляться давал сам, не внедряя щупальца свои в мозг так глубоко. И вечная темнота, страх поселялся в Эдварде. Всё та же комната, всё та же дверь, всё тот же рвотный рефлекс, с которым он вставал каждое утро. Всё просачивалось наружу. Тем временем ехали они вальяжно, словно никуда Уильям и не спешил. Ранним утром не было ни одной автокареты, ни одной повозки, и человека не было. Казался город пустым. И лишь они прорывались сквозь пустыню домов, и туман, опоясывающий Вавилон. Думал Эдвард о том, как рано встал. Редко вставал так рано. Лишь тогда, когда отправлялись они с учителем в заслуженный последним отпуск. Но тогда это приносило хоть какую-то эйфорию. Сейчас же побудка эта была резкой, словно уже отправили его в армию. Вдруг встрепенулся Эдвард. А вдруг действительно в армию! Нет, не могут же они его…! Сердце забилось стремительно, чуть ли из груди не вырвалось, и он повернулся к Уильяму. И только с уст хотел сорваться вопрос, как вдруг словно онемел. Боялся. Даже при всей приятной атмосфере духа не выглядел Уильям безопасным. Потому остался Эдвард сидеть и таить в себе тревогу, что словно вороны на чердаке — каркала и каркала: в армию сдадут, в армию! Это всё проделки Бориса. Эдвард это точно знал. И то, как сегодня разбудили его, так же ровно, но теперь ещё и с агрессией, чуть ли не столкнули с кровати, рявкнув «подъём!», указывало на прямой путь в казармы. Почти не разговаривал с ним Борис. С того самого вечера, как решил Эдвард вершить революцию, стоящую ему этой поездки, Борис в сторону его даже не смотрел. И всё страшился спросить Эдвард, почему. Хоть и внутренне знал, и где-то в недрах своей пылкой натуры чувствовал вину. Но ведь делал он всё правильно! И не понимал, за что Борис был так зол. Ведь ничего ему не сказал. Абсолютно ничего. Сегодня утром, когда ожидал Эдвард чего-то позитивного, нет, уже и не ласки — хотя бы доброго слова — и этого не получил. Сам сидел нервничал на кухне, пока Борис прятался на балконе и пил кофе, думая о чем-то своём. И знал Эдвард, что в тот вечер ещё долго сидел консул на кухне, при тусклом холодном свете лампы. С бутылкой на столе. Каждый день видел Эдвард на лице Бориса равнодушие в свою сторону. Грубое равнодушие. Жестокое равнодушие. Уже хотел собрать вещи и вернуться домой, и одновременно не хотел он видеть лица Гоббса. Притом, что скучал, притом, что было ему очень печально. И казалось, что немели в момент этот руки и тело всё, застывало, как камень, и дышать становилось тяжело. Тогда сидел он на диване и смотрел в пол. В армию — так в армию, подумал Эдвард. А там и до пули недалеко. И поймут тогда… Вздохнул Эдвард. Нет, нельзя так. Представил он, что вот увезут в армию без ведома учителя, а он там ещё застрелится. Тогда и учитель от горя застрелится. Все в итоге застрелятся. Цепная реакция начнётся. И ещё раз вздохнул Эдвард. Взглянул в окно. Выехали они на мост. Солнце, что уже приподнялось над горизонтом, лениво раскинуло лучи над водой, словно девица косы. И переливались золотом бледным воды, что исходили гибкими волнами, и бренчали на лирах ветра. Уильям открыл в машине окна. И свежий, влажный воздух ворвался в салон, смешиваясь с сигаретным дымом, вырисовывая замысловатые орнаменты. Ослепляло это солнце утреннее, что исходило переливами на стенах уже проснувшихся домов. И летели над водою птицы, пытаясь перепеть воду, всё с ними заигрывающую. И музыка эта, что в касетнике играла, так подбадривала. Невольно двинулись плечи Эдварда, и он сам себе улыбнулся. А может и не в армию… Вновь взглянул на Уильяма. Гладко выбритое лицо, кожа на котором была то ли бледной, то ли чуть смуглой; вздёрнутый нос, такой странный, что казался Эдварду немного смешным; следы веснушек, даже на шее, родинка над пухлыми губами, что придавали лицу его вместе с носом чуть ребяческий вид. Но глаза, чёрные круги под которыми навевали мысли самые отвратительные, давали знать, чьё это лицо было. И густые, чуть неухоженные брови над серыми теми глазами, похожими на серую брусчатку мостовой, в эмоциях чуть изгибались, от чего появлялась меж ними морщинка. Бакенбарды, переходящие в буйную шевелюру — вокруг лица его круглого выглядело это как грозовое облако. Источал он собою героическую мужественность. Мужественность гладиаторскую, непобедимую. Слышал его историю Эдвард. И строил потому себе различные образы, байки о непревзойдённом герое, что шел по свету и проповедовал Бога. Получал Эдвард долю воодушевления, придыхание от того, что сидел рядом с нафантазированным — или истинным — себе героем. А вместе с тем и страх был, что видел он падшего гладиатора, давно убитого на арене. Давно всеми забытого. Проявлялась мужественность и стоичность эта даже в запахе парфюма: такого лёгкого, цитрусового, нежного, что смешался с грубой табачной вонью. Но был Уильям уставшим, физически почти оправившимся от невзгод, что упали ему под ноги, но духовно был слаб, что отражалось в лице и теле. Показывал Руперт его фотографии — тридцать, сорок лет назад. Тихо завидовал Эдвард тогда, и завидует даже сейчас. Но страх и ужас, внутренняя неприязнь, что выработалась за все те года, что он Уильяма знал, не могла пересилить той симпатии, что начал он чувствовать. Крутились у Эдварда моменты те в голове навязчиво, каждый раз, как смотрел он на претора. И тоска безраздельная населяла сердце. И помнил, как говорил Руперт лишний раз в сторону Уильяма не смотреть, желательно не появляться перед его глазами. Не смотря на то, каким порой он выглядел, искренне Эдвард не понимал, чем же так мешал. И сейчас, когда видел он претора в добром здравии, хотел бы это понять. Вдруг на дороге против общего движения на проспекте появилась старая автокарета — таких давно уже не выпускали, и не понятно, как вообще передвигалась. Пересекла проспект прям перед ними, с выхлопами и жужжанием. Машина дёрнулась, резко остановилась и Уильям, чуть не выронив сигарету, нажал на гудок и сигнал раздался на весь проспект, от чего полился такой же ряд гудков, а прохожие, что до того мирно шли, приостановились. — Гнида патлатая, как так ездить можно! — зарычал он, словно дикий зверь, тут же дёрнув за ручник. Машина двинулась. Главные ворота Вавилона — ворота имени Аполлодора — кишели людьми. Машина ехала всё медленнее. Купцы, торговые крысы, что намеревались перепродать товар в три раза дороже, случайные прохожие, выходцы гетто, приезжие — все смешивались в одно течение, в котором мелькали тёмно-красные одеяния стражников, что чуть косо, так, чтоб незаметно было, смотрели на машину, и когда видели Эдварда, заглядывали ему прямо в глаза. От того смотрел он вверх, на саму браму, а с неё грозно наблюдал не только за ним, а за всем Вавилоном, сам император, копну волос которого вырезали так хорошо, что были видны её завитки даже из салона. Как только оказалась машина у выезда, мотыльки закона сразу окружили её, словно на свет среди ночи прилетели. Уильям лениво высунул в лица им какую-то карточку, улыбнувшись лучезарно. И увидел Эдвард ряд белых ровных зубов, что безмерно его удивило, так как сигареты не ускользали из претора рук. — Что ещё? — раздраженно уже спросил Уильям, когда один из стражников начал что-то ему говорить. — Документы пассажира, — послышался как можно более серьёзный голос. Уильям достал ридикюль, а из него вытащил ламинированную бумажку, чуть пожелтевшую, с тремя печатями. И сразу понял Эдвард — это был его паспорт! Чёртов паспорт, который он искал ещё со вчера! Гнев и негодование одолели Эдварда, и как только отъехали они от ворот, выехав из самого Вавилона, спросил он с надрывом: — Откуда у вас мой паспорт? Уильям, что не переставал улыбаться, чуть вскинул бровью, покрутил бумагой прям перед лицом юноши: — Это дал мне Таддеуш. А как оно попало к нему — я без понятия. — Отдайте! — попытался вырвать из рук его Эдвард паспорт, — Это моё! — Государ-р-рственное! — прокаркал Уильям, и глаза его серые блеснули жестоким блеском, — А я — государственный муж. Так что это, — вновь издевательски повертел он бумагой, — Останется со мной до момента прибытия. — А потом? — А потом я отдам это. — Мне же? — Конечно же нет! — засмеялся он, — Ты не пальцем деланный. Тебе опасно это отдавать. Эдвард, что исходил гневом почти праведным, отвернулся от Уильяма, а на глаза его вновь находили слёзы. Борис рылся в его вещах! Рылся, пока его не было дома! Что за свинство, что за хамство! А сам святошу из себя делал. Неприятный, гнусный старик, а ещё и военный — и воспрял сразу Эдвард ненавистью ко всем военным и к армии, которую и до того не любил. А слёзы всё не хотели уступать. Нет, только не сейчас, думал он. Только не сейчас. И как на зло хотелось разрыдаться —как обычно. И не мог Эдвард контролировать это. Вытащил из кармана пальто платок и быстро вытирал им лицо, дабы Уильям не увидел. А тот лишь кинул на юношу взгляд — холодный и прожженный. — На, — кинул на ноги Эдварду паспорт, — Нахер не сдалась мне эта бумажка, — и хмыкнул, — Границу ты и так не пересечёшь. Эдвард прерывисто вздохнул, поджав губы. Вновь возвращался к нему страх, от чего опять отодвинулся ближе к двери, съёжился. Не хотел уже ничего. Не хотел никаких поездок, никаких каникул, и к друзьям своим почувствовал неприязнь. Ничего не хотел. Единственным желанием, что всё ещё в нём жило, было увидеть учителя — да и тот казался уже противным. Чувствовал теперь себя тряпкой. В глазах Уильяма выглядел, наверное, как сопляк. Мысль эта Эдварда ещё больше расстроила, и от того на глазах расширялась мокрая пелена, с которой капать начало на плащ. Дабы отвлечься, смотрел он, как городские виды сменяются просторными и ровными полями, на которых кое-где стояли маленькие домики с желтой черепицей. И у дороги были косые трактиры, у которых паслись местные жители. Ехали далее они в молчании. Музыку Уильям выключил. Брови его съехались, и нога начала нервно подрагивать. Он над чем-то думал. И даже перестал курить. Напряжение возрастало с каждым его вздохом. Эдвард шмыгнул, приложил платок к носу, резко выдохнул. Лицо Уильяма было ровно, но теперь губы чуть скривились. Не в злости, а в жалости, в скорби своей собственной. Молодец, старик, напугал несчастного ребёнка — проговорил один голос; и совсем он уже не ребёнок — проговорил второй, — ему уже шестнадцать. Но для него же ещё ребёнок — вновь повторил голос первый: и совсем, совсем ребёнок. Только дети плачут от любого шороха. Так держать, Уильям — думал он. Как был сукиным сыном, так им же и остался. Теперь стал ещё и хамоватым мужланом. Полная деградация. Но, справедливости ради, Руперт в детстве и юношестве был таким же. Почти. Вспоминал Уильям, каким он был плаксивым, капризным от чрезмерной любви, при том, что Мор был строгим и порой даже слишком. Не мог понять этого Уильям, никак не мог. Вновь кинул взгляд он на Эдварда. Мог поклясться, что они даже внешне чем-то похожи были. Тоска находила на Уильяма. Чувствовал безмерный голод, так как не позавтракал, потому что проспал — а вместе с тем проспал и Таддеуш, что было странно, ибо случалось с ним такое редко. И не знал Уильям, как часто такое было. Хотел бы знать это, но, увы, был не на том месте… Казалось, будто рассыпался Таддеуш, и самостоятельно собрать себя не мог. И каждый раз просыпаясь, сидел в кровати ещё минут пять, пытаясь прийти в себя, со взглядом пустым и безнадёжным. А ведь когда-то было не так. Уже много лет — и Уильям не помнил, сколько, — Таддеуш вёл образ жизни близкий к станку на заводе, к автономной машине. И наблюдал за этим Уильям искоса, с некой неприязнью и острахом, непониманием, даже с отвращением. Пытался Таддеуша из этого вытянуть, на что тот всячески сопротивлялся. И с лица его не сходила эта странная улыбка, которой он одаривал весь народ, словно незримое Солнце. И десятки поездок — посмотреть то, посмотреть это, в каком оно состоянии — и чтоб всё было под пристальным взглядом, чтоб всё было хорошо! Полное безумие! И всё не мог усидеть он на месте, провести спокойно хоть день, дабы не говорить о чёртовой работе — о чёртовом государстве, которое постепенно начинало Уильяма раздражать. И порой приходилось Таддеуша просто затыкать, на что тот забвенно отвечал: «ох, прости, я забыл». Да, действительно, совсем забыл! Кто бы мог подумать. И становился он безумным в своей машинальности, более на человека не похожим. Злили эти воспоминания, раздражали до такой степени, что сжал Уильям руль, крепко, аж до боли и белых костяшек. Что-то совсем задумался, совсем впал в прошлое… нельзя так было. Он закрыл и открыл глаза, глубоко вздохнул. И отсутствие завтрака совсем озверяло. Ехали они уже более часа. Было это мучительным. Эдвард взял с собой книгу, но желания никакого читать не было, и лежала она грустно в сумке, не видя дневного света. Вместо того смотрел в окно. Давно уже успокоился. Ныла теперь голова. Не помнил, куда положил таблетки. Да и сидел совсем не двигаясь. Затекла нога. Может, подумает претор, что умер он — и выкинет где-то в поле. И не встанет тогда Эдвард. Останется лежать где-нибудь в пшенице, постепенно с нею срастаясь, покрываясь её тонкими корнями. Перестанет быть видным и скосят его вскоре, совсем не заметят. Останется пшеничным колоском, что будет перемолот в муку, станет хлебом — таким, что покупал Нинель в пекарне у дома. Тёплым, кому-то нужным хлебом. Интересно — думал Эдвард — какой хлеб дают учителю в тюрьме? Точно не такой, как покупают они в пекарне. А может совсем хлеба и не дают. Жестокие твари. Может совсем и не кормят…! Нет, подумал он, это уже совсем было бы жестоко. Хотя, глядя на Уильяма слово это приобретало новые смыслы, и думать о том, что было бы возможно — ставало делом абсурдным. Да и всё ставало абсурдным. Даже эта дорога, что была безмерно ровной, ставала абсурдной. А Уильям подслушивал его мысли. И всё думал, откуда столько драматизма! Но, смотря на Эдварда, проникался унынием. Взглянул в зеркало заднего вида. Встретился сам с собою взглядом. Что же ты с собой сделал, Уильям? Кем стал? Нет, хватит. Хватит с него этих мыслей. Нужно сосредотачиваться на настоящем. А ненависть к себе всё лезла и лезла в голову, разъедала, давила на грудь, на шею. И эти глаза — уже его, но пятнадцать лет подряд неживые, и такие непривычные — смотрели с гневом, были так жалки. Чуть вздрогнули. Уильям посмотрел на дорогу. Пшеничные поля сменились лесом. И странно, что машин совсем не было. Будто попадали они в новую реальность, на вечную автостраду, не сменяемую временем. В прямом лабиринте бытия казалась дорога единственным выходом, что так же не имел конца. Невольно ускорил машину Уильям, будто видя черные фигуры позади. А далее лишь лес, омываемый солнцем, что заходило уже за полдень. Вновь взглянул Уильям на Эдварда. Поджал губы. — Не нужно меня бояться, — сказал он тихо и осторожно, — Я не настолько страшный, — чуть помедлил, улыбнулся. Хрипло хмыкнул, — Скорее жалкий. Когда обратились к Эдварду, нервно дёрнулся он. Внезапно почувствовал, как стало чуточку легче, а потому сел в кресле ровно и выдохнул. — Вы не жалкий, — лицо его стало спокойным и кротким. — А какой, в таком случае? — спросил Уильям чуть саркастично. А Эдвард задумался. Действительно, какой? Вновь осмотрел Уильяма. Кожаная, чуть потёртая куртка на широких плечах, что придавала ему вид серьёзный, брутальный и жесткий. Знал эту куртку Эдвард. Видел он его в ней на фотографиях — даже одну отлично помнил. Тогда (как Эдвард запомнил из лекции истории, которую в тот же момент слушал от Гоббса) уже три года шло строительство Большого металлургического завода, в проект которого лично вкладывался сам Нинель, а вместе с ним и Уильям, что тогда вспоминал о своём давнем инженерном деле. И на фотографии этой они двое — такие весёлые, в чём-то счастливые, вновь увековечивающие себя в истории. Запечатлели их в тот момент, как смеялись — и смотрели точно в камеру, точно в глаза. Нинель закинул руку Уильяму на плечо — был в своих знаменитых кругленьких очках, что закрывали ему пол лица, а теперь же занимали почётное место в его кабинете — как хорошее воспоминание. Волосы его уже тогда, кажется, белые, развевались на сильном ветру. Уильям и там тоже стоял с сигаретой, в этой кожаной куртке. Такой радостный. А за ними перила, так как стояли на рабочем мостике, и позади — ревущий, гудящий работой монстр, башня, которую возводили во имя металлургии, во имя достижения человечества. И следующая фотография: на ней камера потеряла фокус, ибо Уильям потянулся в сторону, дабы втянуть в камеру ещё кого-то. Уже третье фото. И тем кем-то был Таддеуш — такой другой Таддеуш! Улыбающийся искренне, так живо и добро, с уверенностью в завтрашнем дне. Уильям, что опёрся о его плечо, и Гоббс, что встал возле Таддеуша, сделав точно так же — и все уверенные в себе и в друг друге, всё ещё живые… Перевёл взгляд Эдвард на Уильяма руки. С обрезанными на пальцах перчатки, чуть потёртые. На одном из пальцев перстень с лазурным камнем. Большие были его руки — руки не дворянские, нечто изящные, хоть и цепкие, не как у учителя — не приспособленные к тяжкому труду, а лишь к малеванию кистью и нежному нажатию на спусковой крючок револьвера, — а руки широкие, силы дюжей. Руки, что завязывали бы на кораблях верёвки, били бы молотом по металлу, или сворачивали бы шею человеку. От мысли об этом пробрала Эдварда дрожь. Но не от страха, а от некого удовольствия. И замедлил взгляд. Замер. Вдруг понял, что слишком долго на Уильяма смотрел. Осёкся. Да, не был претор жалок. Был он в чем-то особенным, не как иная масса. И сам того не осознавал. А Уильям, что всё подслушивал, внезапно улыбнулся. Он нажал на кнопку касетника — и Эдвард заметил, что место для радио было запаяно — вновь заиграла музыка. Гитара (этот дивный для инструмент) и женский голос, словно откуда-то издалека — с эхо в звучании. И голос этот порывистый, такой резкий, язык вальяжный. Пела она о любви, и кто-то ей подпевал. Пела она «Не хочешь ли ты кого-то любить?». И всё увеличивал Уильям машины скорость, от чего лес и солнце смешивались в сплошную зелень, в которой не было возможно ничего рассмотреть. Настроением Эдвард чуть воспрял, и уже хотел было узнать, куда его действительно везут. — Знал бы ты, как долго я ждал, когда научатся люди записывать музыку, — сказал Уильям весело, — Был даже знаком с той дамочкой, что первой это сделала. Не помню только, как её звали… — Ювелина Гольцман, — подсказал ему Эдвард. — Да, точно, — щёлкнул тот пальцами, — Она была очень симпатичной. — послышался смешок, от которого Эдвард сам улыбнулся.

***

— Подскажи-ка, который час? — спросил внезапно Уильям, — Уж больно долго едем. — Пол третьего, — взглянул Эдвард на наручные часы — очередной дорогой подарок. Уильям поразмыслил пару мгновений, постучал пальцами по рулю. — Ты голоден? — в голосе его чувствовалась некоторая двузначность. Словно не было выбора отвечать «да» или «нет». — Немного, — ответил Эдвард, что утром, от чрезмерного расстройства даже не позавтракал и чувствовал, как в желудке его летали мухи. — Я точно помню: где-то здесь должен быть какой-то трактир, — выехали из леса. Солнце ударило им в лица, от чего Уильям поморщился, — По крайней мере был, когда мы ездили. Ага! — сразу подумал Эдвард, — значит везут его место знакомое, раз «где-то здесь должен быть какой-то трактир». И вновь улыбнулся. Может всё и не так плохо, как думалось. Потому легче уже дышалось. Уильям вновь открыл окно, от чего вместе попадал в салон ветерок — такой порывистый, сильный и агрессивный. Машина убавляла ход, и Уильям всё оглядывался по разным сторонам дороги. И вдруг воскликнул: — Ах, вот же! — сколько радости в голосе его было. И встретило их миленькое здание, почти избушка, начисто побеленная, с покрытой мхом черепицей и дымоходом, из которого выходил дым. А над низкой, ржавого цвета дверью виднелась надпись: «Синяя птица». Возле трактира стояла одна машина. Казалось, было здесь очень спокойно. За зданием вновь виднелись поля, а за ними и домики — не было место это одиноко. Уильям кинул сигарету под ноги, стоптал её. — Это, конечно, не кухня Маяка, но тоже неплохо, — и вошёл внутрь. А Эдвард нахмурился. Какой маяк? О чём он вообще? Господи, какие они все странные! Внутри трактир оказался очень уютным. Не было того, что Эдвард мог ожидать — пыльное, затхлое, грязное помещение, приспособленное лишь для пьяных драк и ругани. Встретили его аккуратные столики — полупустые. Лишь в конце зала слева сидели две женщины, что тихо о чем-то переговаривались за обедом. На стене, прям у окна, из которого виднелись поля, висела картина той самой синей птицы с длинным извивающимся хвостом. В трактире пахло едой. И не просто какой-то стряпнёй, а пахло вкусно. От того желудок словно начал толкаться, в желании получить хоть что-либо. — Садись где угодно, — сказал ему Уильям, что пошёл к стойке. За нею сидела девушка. Волосы её бурые были убраны в длинную косу, а лицо овальное было печально, хоть и на полненьких щеках виднелся румянец. Короткими пальцами она водила по какой-то книге, рукой подперев лицо, не обращая внимания ни на кого. Думал Эдвард, как не было ей холодно — ибо была на ней сорочка без рукавов, что оголяла покатые плечи и чуть смуглые от работы в поле руки, короткую шею, на которой висели красные бусы. И как только подошёл к ней Уильям, меланхолично подняла она большие глаза с ресницами, что доходили до щёк, и поприветствовала его, убрав со стойки книгу. Уильям что-то сказал ей — Эдвард не расслышал, что — и девушка сразу же улыбнулась, даже посмеялась, а щеки её зарумянились ещё больше. Теперь она была вся во внимании. Состоялся у них краткий диалог, она записала что-то в блокнот, ещё пару раз посмеялась и вальяжно удалилась за дверь, что была за стойкой. И в момент тягостно стало Эдварду от того, что утратил её вид, а сам вид на дверь закрыл Уильям, что с некой смешливой укоризной смотрел ему в лицо, и глаза его блеснули шутливостью. Странно это было. Провёл взглядом он теперь Уильяма, идущего к одному из дальних столов. Ещё недавно виделся человек этот мёртвым ему. Не существующим. Не знал Эдвард, в какой реальности Уильям существовал, но точно не в этой. Помнил неживые его глаза, смотрящие вечно сквозь. Заплетающийся язык и невнятную речь, из которой все напряжно пытались вытянуть хоть какую-то мысль. И никто ничего не говорил ему. Никогда. Это немое бездействие, ужасное, бессильное и жестокое. И сейчас вот он — живой, прямой, как струна, даже весёлый. Ах, какая радикальность. Пугало это Эдварда. А вместе с тем, как он уже подметил, казался Уильям другим — уже не мёртвым, но живее, чем остальные. Да, эта анархичность, что читалась в его остром взгляде, Эдварду крайне импонировала. Импонировала до тепла в груди. Нечто родное в этом было. Эта порывистость и противостояние формальности — этим вечным воротничкам, жилеткам, хитонам, полы которых заплетались в ногах, — эта кожаная куртка как оплот бунта, как здравомыслие против убогой бюрократии. И не знал Эдвард, что Уильям борол самого себя, но внутренне этому завидовал. — Я не знаю, сколько ты ешь, — сказал Уильям, что выложил пачку сигарет, ридикюль и ключи на стол, — А спрашивать такое, как по мне, странно. Но я ем много, потому в любом случае ничего не пропадёт, — он самодовольно улыбнулся, — Тем более, я не завтракал. — Я тоже, — осведомил Эдвард. — Борис морит тебя голодом? Тут же у стола вновь появилась она. Теперь Эдвард смог разглядеть её в полной мере. Пышная, как сахарный пирог, который из печи только достали, в тёмно-зелёной юбке, вышитой незабудками и в белом переднике, она поставила на стол пепельницу. — Благодарю, — проговорил мягко Уильям и она, не повернув на Эдварда и взгляда, вновь улыбнулась, тут же пошагав прочь. И осталось Эдварду, что тут же почувствовал зависть, непристойную ревность, смотреть ей вслед, разглядывать эти формы, как на картинах, изображающих работающих в поле женщин — всегда полных собою божественных дочерей, нимф земли и мироздания. Но эта богиня смотрела не на Эдварда. Да и видел он её, наверное, первый и последний раз. И заселилась в нём неприятная зависть и печаль, нечто зацепилось крючком за сердце. — Помню, как ей лет пять было, — задумчиво сказал Уильям, — А тут уже двадцать. Как время летит. Уж действительно! Он ещё и в рассуждения какие-то пускается! Эдвард в недовольстве на него посмотрел, оценил взглядом этого эфемерного противника, что замысленно смотрел в окно, но тут же повернул к Эдварду взгляд. — Всё в порядке? — спросил Уильям, что не в первый раз ловил на себе юноши взгляд. Эдварду же в миг стало стыдно и он, залившись румянцем, кивнул, — А девушку, кстати, зовут Пенелопа, — и подмигнул. Мерзавец. Пенелопа принесла поднос. И провёл вновь взглядом по ней, и всё вновь показалось ему безразличным, хоть и от риса, что так любил, исходил очень приятный запах. А Уильям, которого дела душевные как сущего материалиста мало интересовали, уже был занят едой. Пенелопа села за стойку, вытащила книгу, вновь внимания ни на кого не обращая… И вдруг Эдварда нечто задело. Пробрало что-то сквозь душу. Он взглянул на Уильяма, которому, казалось, сейчас всё было так же всё равно как и Пенелопе, и, чуть заикаясь, обратился к нему: — Камрэ Коэн? — Чего тебе? Вопрос встал в горле. Эдвард чуть помедлил, но всё же собрался с силами. — Как вы относитесь к тому, что делает ваш… учитель? Он же учитель вам, верно? Уильям застыл. Не успел он отпить кофе, а замерла рука его. Устремил Уильям глаза на Эдварда, всматриваясь с подозрением и неверием. Чуть прищурился. Эдвард почувствовал холод, что прошёл по спине. Глаза претора въедались в его, и, казалось, пытались прорезать сознание. Он опустил чашку и выпрямился, сразу Эдварда став выше. — Он много что делает, — кротко Уильям улыбнулся, — Уточни, о чем именно ты говоришь. Знал же, о чем! И это издевательское выражение лица, такое, словно хотел обмануть и сам быть обманутым. Эдвард раздраженно вздохнул и почувствовал, как в голове стало вязко. — Ну… он же посадил учителя… — слова эти кололи язык, — И Навуха вроде уволил. Вам нравится это? — Нравится мне может кофе, Эдвард. В делах политических такого понятия нет, — стал Уильям сразу резким, твёрдым, как скала. Обед, кажется, был закончен. И место это стало сразу же не таким неприятным, колким, не таким уютным, как казалось. Эдвард заёрзал на месте и нервно отпил лимонаду. — Когда всё это происходило, друг мой, я был, мягко говоря, не здесь, — начал Уильям тоном низким, пред тем оглядевшись. Сейчас не было даже Пенелопы, — И понять то, что было в действительности я не могу. Но из того, что я знаю — а это статьи, по которым Руперт сел, — утешительного там мало. — Но это неправда! — в сердцах сказал Эдвард, — Это всё ложь! Уильям тяжко вздохнул. На лице его теперь была горькая улыбка. — Там не те статьи, которые можно было бы просто так из пальца высосать. Узурпация властью дело одно — Руперт к подобному всегда был склонен. Это у них семейное. То, что оно дошло до конца — разговор другой. Но растление несовершеннолетнего…тебя — он смотрел на Эдварда с четкой серьёзностью, со строгостью, от чего Эдвард злился ещё больше. — Но ничего ведь не было! — То, как об этом рассказал Таддеуш, не выглядит на то, что ничего не было. Эдвард раскраснелся. Злость в нём била уже через край, от чего чуть начали дрожать руки и губы. — Вы что, верите ему? Неужели верите? Уильям молчал. В голове его роились мысли, что оставались на дне чашки, в гуще кофе. — Ты доел? Эдвард замешкал, поджал губы, но видя ровное лицо Уильяма, кивнул. — Иди к машине. Звучало это грозно. Эдвард замер, затем поспешил к выходу. Остановился. Уильям подошёл к стойке и подозвал Пенелопу, что вновь вальяжно к нему вышла. Всё внутри Эдварда задрожало. Сейчас же уедет он и, наверное, не увидит её больше. И останется она в голове лишь ярким пятном. Горечь почувствовал во рту. Нет, не хотел этого. И смотрел на Пенелопу, ему такую далёкую. Эту богиню его разума, что абсолютно не интересовалась им, абсолютно не знала. Для её безразличных глаз он был лишь очередным прохожим, очередным гостем трактира её семьи. Просто мальчиком, что был проездом. Она останется здесь, продолжит читать за стойкой книгу, подавать пепельницы и еду и улыбаться другим… будут другие, что застанут её: такую красивую и такую божественную. Эту деву, которой никто кроме него не достоин. И в последний раз вдохнул Эдвард запах трактира; воздух, которым дышала девушка его чувствительного сердца и вышел, как только увидел, что Уильям кинул на стойку пару купюр. Поля теперь казались бездушно мрачными, и машина безумно одинокой. Сели они без лишних слов, после чего Уильям сказал не без доли весёлости: — Даже у стен есть уши. Он сел в полуоборот к Эдварду, что чувствовал себя вновь неприятно, вновь тягостно и печально. Не смотрел на Уильяма, лишь куда-то в пустоту. Уильям же смотрел на него с внешним равнодушием, но внутри была у него к юноше жалость. Жалость от Эдварда глупости. — Я стараюсь никому не верить, — говорил он тихо и серьёзно, — Но то, что рассказали мне Таддеуш и Нинель, не выглядит как нечто в пределах нормы. — Этот лгун, — вспоминал Эдвард о Гоббсе, — Что он вам рассказал? — Так я с тобой и буду сплетничать. — Это не сплетни, — Эдвард чувствовал, как голова его начинает кружиться, — Мне никто так и не рассказал, что произошло, — голос начинал дрожать, но пытался он всё же быть серьёзным и твёрдым, — Хотя я знаю, что это всё ложь. Вы просто хотите учителя оболгать. — Ну что за херня, Эдвард? — горестно посмеялся Уильям, — Такой бред несёшь. — А как тогда?! — лицо всё ещё было красным, губы дрожали, — Если это херня, то что тогда правда? Учитель никогда бы… понимаете? Никогда бы…! — Что «никогда бы»? — спрашивал раздраженно Уильям, — Таддеуш никогда бы не посадил просто так, мальчик. — С чего вы взяли? Уильям опешил. С чего он взял? Действительно. Что за хамство. — Мы знаем его всю жизнь, — прошипел он, — Но моя жизнь была намного дольше твоей. Этот человек воспитал меня, прожил со мною столько лет, и ты спрашиваешь, с чего я это взял? У тебя есть совесть? Я знаю Таддеуша слишком хорошо, чтоб не быть в этом уверенным. Жалкий. Просто жалкий, думал Эдвард. Верит этой лицемерной твари, что посадила бы каждого, будь его воля. — Ты так хочешь знать? — Да, хочу! — уверенность Эдварда Уильяму не нравилась, и потому помедлил он пару мгновений. Но тут же подумал о том, что ничего же ему не станет, если расскажет. — Хорошо, я расскажу, — в неком безумии улыбнулся Уильям, и глаза его заблистали, — Ты же знаешь, что он постоянно следил за тобой? — Знаю! — дерзко отвечал Эдвард, — И это не правда. Гоббс лжёт. — И лжёт о том, что Руперт подсматривал за тобой, пока ты сидел в своей комнате, — резко вдохнул, — В то время как ты мог заниматься там чем угодно. Это же ложь, правда? — Что? — глаза превратились в блюдца. — Да, — усмехнулся Уильям, словно нравилось ему это юношеское негодование, — И Нинель ведь застал его за этим. А Руперт грозился стражей и… — запнулся. Вспомнил. Вновь вспомнил и горечь почувствовал, — И грозился, что сдаст Нинель мне… А Руперт продолжал этим заниматься, Эдвард. Пока Нинель всё не выяснилось. Представляешь, сколько времени прошло? — зол был Уильям, от чего начал хрипеть, — И разбираться с тем, что он мог и что не мог, будешь точно не ты, — откашлялся, — А вуайеризм, кстати, является расстройством. Эдвард открыл рот, но ничего не смог сказать, словно нем был. Это же ему пытался рассказать и Навух, и Эла. Но только тогда он не желал слушать. Не желал слушать и Таддеуша. Не желал слушать Нинель и Бориса. Никого не слышал. Не верил тогда, считал, что всё, что могло бы быть сказано, было бы неправдой. А теперь потерялся. Захватил его декаданс этих серых глаз, в своей печали утопающих. Почувствовал, как к горлу подступила рвота, кислота, которую он еле сглотнул. И словно вновь задыхаться начал. Не смог более держаться. В глазах защипало и как только Эдвард моргнул, полились те слёзы, что он так долго держал. Он закрыл лицо руками, отвернулся, ибо вместе с текущей из глаз печалью появился стыд из-за слабости своей и глупости. — Нет, учитель не мог бы… — захлёбывался Эдвард, дышал раз в несколько секунд, жадно ловил воздух, — Это всё неправда… — вновь начинала болеть голова, вместе с тем заложило нос. Сбилось дыхание. Эдвард растирал глаза руками, пытаясь унять слёзы, но с каждым мгновением словно всё больше падал в бездну. Всё больше терялся в этом дивном мире, в который только недавно пришёл. А Уильям всё на него смотрел. Не двигался. Почти не дышал. На лице его вместе с напыщенной холодностью, в сморщенных бровях, широко раскрытых глазах, читалось замешательство. Он молчал, поджав губы и пристально в Эдварда вглядываясь, в то, как исходил он дрожью и всхлипываниями, такими громкими, похожими на стенания мученика. Не любил такого Уильям, абсолютно не любил. И прощал подобное только Таддеушу, чьи слёзы порой были явлением довольно частым. Но с этим он знал, как справляться. А теперь чувствовал лишь отвращение и негодование, от которого хотелось отвернуться. Сидел и смотрел, как юноша заливается горем, которое принять ему было очень трудно. — Это такой абсурд… такой абсурд… — шептал Эдвард. Хотелось, чтоб кто-то его обнял. Чувствовал себя таким одиноким, и словно кожа просила, дабы прижали к себе, так сильно и крепко. Учитель бы так сделал. Он точно бы успокоил, обнял бы. И запах — документов, книг, свежего табака и парфюма с ароматом груш впился бы в нос, такой Эдварду родной, давно знакомый. Послышался бы шепот, что всегда успокаивал, становился молитвой, которую знал только Руперт, и только он был властен над её чарами. И Эдвард, что переставал бы плакать, почувствовал бы облегчение, в котором была бы святость момента, что придавала сил. И даже мысли об этом сейчас Эдварда не успокаивали. От воспоминаний он разрыдался ещё больше, оставив Уильяму всякие надежды на спокойную поездку. И так ставало Эдварду неприятно от самого себя. Не напоминали его взрыды плач, лишь немую истерику, в которой неустанно дёргался. Неустанно страдал. Смотрел Уильям на несчастного Эдварда и хмурился, опять в жалости. И был совсем растерян. Не знал, как подступиться. Что же ему сказать? Тяжко было, действительно тяжко. Он вздохнул, огляделся. Никого у трактира так и не появилось. Были они одни. Ах, как всё это было неудобно. Лично душе его неугодно. Задача была переместиться из пункта А в пункт Б и обратно. Нет, так же быть не могло. И теперь видел он в своей машине ревущего ребёнка, который, казалось, совсем не собирался успокаиваться. И жалость населяла Уильяма, пробиралась в сердце густым туманом, просачивалась. Он склонил к Эдварду голову, в мысли его так безрассудно входя, как вор. И поток сознания, этот вихрь мыслей обрушался на него как холодный осенний дождь. Заполняло мозг, словно тараканы. И всё «учитель не мог», «он бы такого не сделал», «это неправда» … сам уже начинал верить, что неправда. В сердце начинало щемить. Помнил, всё хорошо помнил. Тоже не верил. Тоже учитель — как нарицательное — был святым! А чем это обернулось. Поморщился Уильям. Прикоснулся к Эдварда рукам, что сложил тот на коленях, а на них падали горькие слёзы. А ладонь Уильяма была такой тёплой. И собою закрывала две ладони Эдварда. Юноша, что сидел, опустив голову, вдруг поднял на Уильяма взгляд. Увидел претор красные, опухшие глаза, мокрые, слипшиеся ресницы и лицо бледное, мёртвое. Уильям сжал Эдварда руку. Сначала не говорил ничего. Не мог. — Я буду верить в то, что это неправда, Эдвард. В глазах юноши не было ничего. Кромешная пустота. И он ничего не ответил. Лишь опёрся головой о спинку кресла, держа Уильяма за руку, смотря куда-то в поля. — Голова болит… — прохрипел, и так и не помнил, где лежали таблетки. На это Уильям вытащил из кармана пузырёк с белыми пилюлями, что засверкал рыжестью. — Вытяни руку, — высыпал одну. Достал из сумки флягу. Эдвард, что даже не спросил, что это за пилюля, незамедлительно выпил, и глотал воду так жадно, словно вернулся из пустыни. Уильям завёл машину. — Где-то у меня был плед, — сказал он тоном чуть нежным, зная, что через пару минут юноша заснёт. Эдвард молча кивнул, — Если Таддеуш его не забрал. Ему всегда в машине было холодно, — сам не знал, зачем сказал это, доставая с задних сидений фиолетовый плед. Таким был мягким на ощупь, напомнил Эдварду ночную рубашку, в которой он спал зимой, когда было особенно морозно. Укрылся. Выехали они, покинули трактир, в котором оставил Эдвард часть своего сердца. И под гудение мотора, что расходился вибрацией и жужжанием, смотря на сильные руки Уильяма, держащие руль, заснул он, сам того не заметив. А Уильям всё думал. Таилась в его сердце досада, почти что скорбь. Смотрел на дорогу, на которой изредка появлялись грузовики и повозки. Было в этом некоторое одиночество. И поглядывал на Эдварда, что мирно сопел — уставший и измождённый, накрывшись пледом почти с головой. Хоть что-то теперь было спокойно. И думал Уильям о том, что скатывалось постепенно естество их в бездну. И его, и всех остальных. Куда-то далеко скатывалось, туда, на дно. Вызывало это страх безысходности, с которым всё пытался бороться. Фокусировался на дороге. Нет, так продолжаться не могло. Думал, что вот приедет — и сразу займётся. Займётся всем. А в особенности тем, чьё тело кочевало по тюремной камере.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.