ID работы: 14793687

Облегчение

Гет
R
Завершён
13
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
13 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник Скачать

Тяжесть

Настройки текста
      В могучей, жестокой пустыне нет властвующих, нет сильных и не будет слабых.       Завораживала она своей тишиной, знойной, благословенной. Лишь мягкий шорох песка, который гнал все дальше и дальше ветер, нарушал ее, передавал Всевышнего весть — здесь нет ничего людского, все там, по ту сторону, осталось, и любое живое существо не более, чем песчинка, в руках божьего творения.       Пустыня хранила свое вековое молчание, погребая все человеческое, что может хранить живая душа, и никогда прежде не бывало такого, чтобы тот, кто путь этот начал, до конца своего дошел.       Путь не изнурения, не голода, не жажды — спроса за собственное сердце, за грехи и страдания.       Оглушительное безмолвие распалялось полуденным, недружелюбным солнцем, что не любило здесь гостей, а от незваных и вовсе избавлялась.       В этом бескрайнем просторе нет ни жизни, ни смерти; ни времени, ни пространства — лишь голос собственной души, который в могущих песках бьет набатом в ушах, заставит ответить за все.       Однако, словно ниспосланную милость свыше, хранила пустыня историю любви, что никогда не была ни даром, ни наградой, но всегда — испытанием.       Победивших или проигравших, потерявших или приобретших, живых или мертвых… таких равных друг другу.       Жизнь покинула это место, скрывшись за зыбучими песками, что все сильнее в бурю превращались.       Пустыня сберегла, как доверенное ею Господом, двух возлюбленных, сердца которых истекали кровью.       Она прятала их в самом своем сердце, уводила других путников иной дорогой, чтобы смерти, ступившей на землю, не испугались, каждой своей песчинкой их горе и утрату впитывала — навеки лишь они одни тому свидетели, как из-за любви даже сама судьба им уступила, полномочия слагая.       Нет в этом мире отныне никого, кто смог бы помешать двум любящим сердцам воссоединиться, из-за кого бы они пути друг к другу не нашли.       Лишь владычица пустыни слышит этот тихий плач, непрекращающиеся крики и мольбы высокому небу с искренним, душу выворачивающим желанием спасти другого, пусть и на земле все еще оглушающе тихо.       Ей Всевышний особый дар преподнес, как той, кто единственная порядок между людьми соблюдает, — Он ей двух возлюбленных вверяет, их окровавленные, измученные тела, и песчаная буря стороной их двоих обходит, на них лишь яркое пустынное солнце льется — никогда прежде столь палящим не было.       Пустыня всегда была молчаливым наблюдателем — не трогали ее ни горькие слезы, ни отчаянные мольбы. Они сами на свою погибель пришли, сами выбор сделали — так полюбили, что ее присутствия рядом не чувствовали. Она отчетливо видит всю кровь, обагренные ею пески — её так много, что мутит, вовек не отмыть эту жертву.       Смерть не делит своих детей по крови. Совсем юная ли, еще не запятнанная, невинная кровь, или та, с которой все все страхи и сомнения, что к страданиям привели, смешались.       “Знаете, у каждого своя…”       Будет только некое чувство…       “…любовь…”       …которое заставит обреченного на погибель путника делать шаг за шагом, проваливаясь в пески, истязать собственное тело, однако отчаянно идти вперед.       Именно это чувство приведет безрассудного человека к костлявым объятиям смерти, которая, увы, на клятвы и страхи никогда не приходит, ничьих слез не видит и ничьего сердца не касается.       “…каждый любит по-разному”.       Настолько, что и жизнь собственная значения не имела, смысла в ней без нее было. Глупо, излишне самонадеянно, безрассудно… самое правильное, что когда-либо делал.       Ясмин видела её. Видела, как та, степенно ступая по песку, делала каждый свой шаг, не чувствуя опасности творения природы. Видела, как от её могущества все живое колени преклоняет, затихает, смиряется.       Ясмин дернуться пыталась, пелену с глаз убрать, разбитыми губами сказать что-то хотела, едва заметно головой качала.       “Пожалуйста, не подходи, не трогай его,       не забирай, уходи,       я молю, уходи,       меня забери”.       Она своего дитя не слышала — буря ее голос в шепот превратила. Ясмин кричала, Ясмин молила, она сердце свое собственное вырвать была готова, она хотела это сделать, да только сама, придавленная собственной болью, от которой сама умирала, лежала, отдавая кровь пескам, и вдоха сделать не могла.       Кажется, и не делала, и лишь животный страх застыл в её таких пустых изумрудных глазах — смерть медленно присела рядом со своим любимым дитя, ласково его по волосам погладила, всматриваясь в красивые черты, — возможно, поэтому Зейн глаза медленно раскрыл, не чувствуя жестокого ветра, от которого едва ли видеть можно было.       Внезапно холодно стало, от чего нутро все сжалось, притаилось, так, наверное, она свое присутствие показывает, проводит костлявыми пальцами по высоким скулам; никакая грязь и кровь красоты её прекрасного дитя затмить не сможет.       Удивительно легко он сделал вдох… еще и еще… насыщая кислород легкими. Ясмин в ужасе на него глядела, ведь дышать нечем, нет здесь воздуха, а кровь ведь все не заканчивается, сама пустыня ее принимать отказывается.       Зейн голову к ней поворачивает, и взгляд его пустой, безжизненный вдруг нежностью блестит. Такая она у него не умещающаяся, до того была так трепетно хранимая без права на собственный голос, что теперь слезами, что с глаз красивых катятся, выходит.       Родная, прекрасная, любимая… Ясмин. Девушка, чудесное платье которой так уродливо запачкали, так жестоко красоты лишили. Лежит теперь, едва дыша, и в изумрудной глади напротив лишь битое стекло, развернувшаяся бездна, страх и такое наивное отрицание.       Коснуться хочет, утешить, успокоить — не получается. Не чувствует собственных пальцев, не может пошевелить рукой, понимает все; несравнима та боль, с которой он умирает, и та, с которой он с ней никогда больше не прикоснется.       Она стоит, по-прежнему лишь возвышается, правилом своим поступаясь; много времени слишком на прощание, на эти мягкие, любящие взгляды, в которых слишком много горестного, бессильного сожаления — простого смертного бы от нее мутило, она бы их с ума сводила, но смерть, по чьим пятам она ступает, сестрой ее своей называет.       Сожаление — самое страшное чувство, которое может испытать человек.       Оно сожмет твое сердце в кулак, будет грозиться раздавить, заставить сердце лопнуть от давления, ведь Ясмин, пока гладит Зейна ласковым, полными слез глазами взглядом, пока чувствует ее мертвенный холод, от которого все вокруг плывет, стирается, вспоминает именно то, что не успела ему сказать.       То, что не успела сделать.       Не успела открыть.       Это заставит потрескавшиеся губы исказиться в горькой, такой жалкой усмешке.       Сердце вдруг источено плачет, не справляется с тем, как жалостливо сама буря воет, как уже утрату оплакивает.       Нужно встать, подвинуться ближе, голову его на колени себе положить, обязательно рассказать, хотя бы так, хотя бы сейчас, скорее, о том, что чувствует, о том, с чем просыпалась и с чем засыпала, о том, с чем жила, в нем своего любимого признав. Это ведь так важно, так нужно, это то, оказывается, ради чего и умирать не жалко, ради чего и жить не в тягость.       Человек, с которым началось и закончилось её хрупкое, необычайно красивое сердце.       Этот сильный, холодный, вечно серьезный мужчина, в котором ее мятежная душа покой свой обрела.       Улыбается.       Пока еще сердце помнит.       Съезжают уголки губ вниз, покрывая трещинами улыбку, затягивают за собой пески.       Зейн любит кофе, без сахара, так часто пьет его, непременно задумавшись о своем. В мыслях она варит для него, а может, даже добавит щепотку соли. Зейн бы, испив, наверняка бы и бровью не повел, лишь усмехнулся бы краешком губ — маленькая шалость любимой для него ценнее остального мира.       Зейн любит носить часы — разумеется, дорогие, классические, изящные. В мыслях она уже сделала для него подарок, выбрала так, что ему бы понравилось, что улыбнулся бы. Наверняка бы хранил этот подарок своего любимого человека, а может, и вовсе бы не снимал.       Зейн порою слишком серьезен, слишком уж строг: хмурится сильно, отчего впадинка меж бровей никак не разглаживается, а глаза полны вороха невысказанных мыслей, неозвученных чувств. Как бы она хотела, коснувшись пальцами его лица, растопить его суровость, заставить блестеть эти бездонные, медовые глаза.       Зейн бы обязательно ответил на тепло — Ясмин хорошо это знает. Он бы непременно коснулся её ладони в ответ, тепло его сильных больших рук окутало бы её, заставило бы сердце трепетать, потому что чувства искренни, они не огранены, из этого алмаза получился бы самый роскошный бриллиант, созданный благодаря любви.       Зейн так сильно любит море, океан. Возможно, оттого и такие горючие, полные неизбежного принятия слезы текут по расцарапанным щекам, что ничего сильнее на всем белом свете она не желала сейчас так, как оказаться бы рядом с ним на берегу океана.       Меркнут краски, затихают звуки. Гаснет то палящее знойное солнце. Взгляд Зейна все безжизненнее становится, только вот он, упрямец, до последнего на нее смотрит, видит то, о чем она думает, и сердце болезненно щемит, от которого уже ничего и не осталось.       Вот почему сожаление опасно.       Слишком откровенное, слишком коварное это чувство.       Оно вырывает тебе хребет, заставляя плеваться собственной кровью, оно тебе грудную клетку вспарывает, на вечные муки обрекает, а на самом деле с тобой ничего и не происходит. Ясмин ранена сама, она едва может сделать вдох: до того налиты свинцом легкие, до того болят треснувшие ребра.       Это душа, душа сейчас плачет, она страдает, мечется, рвется на части, смотря на любимого, которого прямо сейчас могущественная госпожа по волосам трепетно гладит, готовится своего дитя забрать.       Зейн, видимо, чувствует это, слишком медленно, слишком мучительно вновь взгляд переводит на нее.       Это не прощание, не пресловутые обещания вернуться, найти, наивно полагать, что встретиться, а может, и вовсе сказать, что все будет хорошо.       Это очевидная, такая ясная неизбежность, с которой и вовсе сердце не бьется, с которой все живое вокруг затихает, потому как она наклоняется, присаживаясь рядом со своим горделивым, таким искренним дитя, медленно боль его облегчает, заставляя голову к небу обратить, к тому, кем порожден был, к кому вернется.       Ясмин хочет хотя бы коснуться. На короткое мгновение попрощаться, ощутить еще раз то тепло, которое лишь любимый человек подарить может, ощутить родное чувство, с которым себя живой чувствовала, с которым счастье её свои очертания приобрело.       Не успела.       Сейчас, лежа рядом с ним, чувствуя обжигающие объятия пустыни, наблюдая, как ей не дали возможности проститься, не дали и пары слов, о которых она все это время говорит…       Она хотела бы, чтобы он знал.       О том, что любит?       О том, что бесконечно скучает?       Или, может, что прощения просит?       Что молчала, что сразу обо всем не сказала. Чувств так много, обуревают собой, лишь жадно раскаленный воздух втягивать заставляют, гореть изнутри, с ума медленно сходить.       Бесконечно красивый, любимый сердцу, родной, он лежал в зыбучих песках, до последнего с нее взгляда не уводил.       Возможно, он все и так понял. Между ними и не было никогда признаний. Громких слов. Пустых обещаний. Был лишь взгляд, с которым тысячи мурашек пронизывали кожу, касания, в которых находили свой дом и пристанище души, и поступки, поступки, поступки… в которых было так много любви, такой неприкрытой заботы, тепла и уважения, что почему-то и не потребовалось говорить вслух.       Она забирает его последнее дыхание, не медлит и не торопится, а Ясмин почему-то отчаянно задыхаться начинает от того, как сильно желает, чтобы знал.       Жаль, что оно по-прежнему не озвучено было.       Слезы, что с глаз его, словно драгоценные камни, стекают, тому подтверждением были — все понимает, все чувствует, знает.       А после медленно прикрывает глаза.       С разбитой, печальной улыбкой на губах.       Он Ясмин одну посреди песков оставляет, её Господу вверяет, жить без себя оставляет.       Сердце, проклятое, от чудовищного осознания замирает, что отныне оно наполовину разодрано, разорвано и сожжено дотла, что отныне всегда лишь боль сопровождать будет.       Такой красивый, такой родной. С особой, безумной нежностью она всматривается в его лицо, снова и снова кривя дрожащие губы в больной улыбке, и бережно, даже слишком, так, будто малейшее касание его потревожить может, ладонь свою к его щеке приложить мечтает. Челюсть от напряжения дрожит, что впервые ее любимый настолько спокоен, безмятежен, умиротворен — никогда не видела, как он спит.       Она чувствует колючие песчинки, грязь на его коже, то, как поразительно остра его щетина, насколько безжизненно он лежит.       Что за чувство испытывает человек в тот момент, когда, касаясь его руки, его такой большой, теплой ладони, отчего-то окровавленной, ты не получаешь тепла в ответ?       Претерпевая чудовищную, невыносимую боль, пытаясь хотя бы шелохнуться, лишь бы чуть ближе к нему быть, не чувствует ее отныне — ей его молчание сердце разрывает.       Ясмин головой дергает, глотая собственные слезы, потому что сожаление не ослабляет хватки, оно напоминает, как она сама свою руку одернула, когда тот хотел к ней прикоснуться. Вместо того, чтобы прильнуть к нему, позволив закрыть себя от внешнего мира, раствориться в мерном биении его сердца, его теплоты, ласковых, бережных поглаживаний, мягкой улыбки, она предпочла шаг назад сделать.       Она не узнала его, не наблюдала, не любовалась — а разве есть на этом свете кто-то любимее, кто-то значимее, чем этот нахмуренный, серьезный мужчина, что отныне безмятежно спит?       Она так и не прикоснулась к нему, так и не дотронулась до самой глубины души, а теперь лишь мертвая тишина ответом ей всю жизнь будет.       Сдавленные рыдания, нарушенные желанием и вдох сделать, и выхаркать собственное сердце, что ломает ребра, становятся бесшумными, пока она за горло хватается, расцарапывая его, — эти чувства в ней не умещаются, она все умереть мечтает, намертво вцепившись пальцами в его ладонь.       Ветер ласково гладит свое любимое дитя, словно накрыть, окутать пытается своими зыбучими песками, хочет спрятать ото всех эти расплывшиеся пятна крови, не хочет показывать эту грязь, эти уродство и жестокость.       Безжалостна смерть — ушла, не удостоив и слова, так, будто никогда бескрайнюю пустыню и не посещала, будто ни за кем и не приходила, и навеки осталась Ясмин одна.       Смерть есть исключительная милость Господа.       Забрала свое упрямое дитя, что жизнь положило, чтобы любимую защитить, и не познает он никогда больше горечи потери, не познает ни одиночества, ни бесконечной печали, и отныне ни одно земное бремя его души не отяжелит.       Но ведь Ясмин осталась одна.       Будет ли она избавлением? Есть ли после нее жизнь дальше?       Возможно, и есть. Небо ведь не обрушилось ей на голову — оно по-прежнему высокое, бесконечное. Ясмин к нему лицо поднимает, её палящее жестокое солнце ослепляет, будто бы сжечь желает.       Могучая пустыня в самом своем сердце их приняла, как самое сокровенное спрятала, Ясмин глаза закрывает, — ей его молчание сердце разрывает, и даже при столь сильном ветре, от которого кожа горит огнём, закладывает уши, она по-прежнему его молчание слышит, его безмолвие, его тишину, ей это битым стеклом под кожу впивается.       Бесконечные зыбучие пески, в которых и ты, творение Всевышнего, что возомнил себя бессмертным, затягивают их с головой, погребают под своими владениями, не оставляя права на сопротивление.       Сейчас пустыня принимает их двоих, своих нерадивых детей, у себя, и Ясмин, едва в силах сделать малейших вдох этого раскаленного, тяжелого воздуха, смотрит на Зейна, который уже давно перед Всевышним предстал, и чувствует как никогда отчетливо, что отныне она навсегда со своей недосказанностью, со своей тишиной осталась, и не будет ей покоя, не будет и малейшей крупицы счастья, потому что оно у каждого свое, а собственное она в янтарных глазах любимого оставила.       Горько будет не от того, что любимого больше в живых нет, не от того, что воспоминания о нем, как монолит, на сердце лягут, заставляя каждую ночь его вещи обнимать, как сокровенное к сердцу прижимать, нет.       Горько будет жить с пониманием, что признаться не успела, не захотела.       К чему собственное сердце, если оно больше не бьется?       Она не касалась нежно его щек, не гладила по густым волосам, не срывала с его губ улыбки, не прижимала к груди. Не дарила ему покой, не разделяла с ним его судьбу. У нее… у них было столько времени, сколько возможностей, а она добровольно его в руки смерти отдала, сама под амбразуру встала, не думала ведь, что так все закончится.       Ах, как бы она хотела очнуться от этого сна. Послушать его спокойный голос, вдохнуть его аромат, проснуться в кольце его рук и узнать, что все это — лишь жестокий, безжалостный сон, а наяву лишь его тепло и забота сердце греют, никак не стягивает запекшаяся кровь, не горит пронзенное насквозь сердце. Он бы непременно рассказал, что всякие кошмары не нужно на душе хранить, и непременно рядом бы был. Как в тех снах, обязательно бы волос коснулся, большим пальцем оглаживая щеку, улыбнулся бы.       Сожаление никого не щадит, не отступит.       Время вышло.       Палящее солнце ее не убьет и с любимым не воссоединит.       “…тяготы никогда не смогут одолеть двойное облегчение. Это — великая благая весть о том, что каждой тяготе и каждому бремени сопутствует облегчение. Даже если заботы затмят свет, вслед за ними все равно наступит облегчение, которому предписано снять с человека бремя его забот”.       Облегчение наступило прямо сейчас. Оно позволило ей закрыть глаза. Кажется, она и чувствует, как её ладони бережно касается он. Наверное, так оно и есть. Касание это мягкое, нежное, ласково подушечками пальцев её кожи касается, и в груди разливается приятное тепло. Такое искреннее, правильное, трепетное — сердце ведь никогда не обманешь.       Это касание позволяет Ясмин, исказив губы в разбитой улыбке, уродливую правду принять, позволить ей рядом присесть. Слеза, что украдкой по виску катится, теряется в спутанных волосах, исчезает, словно и не стала последним, что почувствовала Ясмин, прежде чем глаза навеки прикрыть, испустив последний вздох.       Мир все такой же. Только их в нем больше нет.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.