ID работы: 14769884

И. К. к А. К. Переписка май-июнь 1865 г.

Слэш
PG-13
Завершён
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
1       ИФК-АФК <16 мая 1865 г. Санкт-Петербург — Скотопригоньевск>       Дорогой Алёша! Дражайший и любимый брат!       Наскоро пишу трясущейся на радостях рукой — я счастлив: до меня дошло твоё первое отосланное сюда, на квартиру, письмо! Забрав поутру конверт, я тотчас же почувствовал, как отлегло от сердца. Правда, почему ты не пишешь мне? Это моё третье письмо, а от тебя я получил только теперешнее одно. Или, быть может, ты болен? Или, наконец, так поступаешь с той целью, чтобы я тебя забыл? В конце концов я так раздражён твоим молчанием, что с трудом складываю буквы в слова (я всё ещё не знаю, что сделаю с тобой, когда приеду!).       Повторюсь: это очень нехорошо с твоей стороны. А если ты меня не любишь — не юли. Искренность превыше всего! Впрочем, ты в любом случае уже прощён, мой милый. Стараюсь держать своё горделивое возмущение в узде. Я не имею права ничего требовать. Ты не виноват в том, что временами не хочешь писать и не чувствуешь, что я всё ещё очень хочу приехать к тебе, желаю того всем своим сумасшедшим, сумасбродным и противоречивым сердцем, пусть оно порой никогда и не перестанет защищаться. Я правда люблю тебя, и, да, я не хочу тебя любить, но одновременно воплотить слишком весомо и очень трудно. Точнее так: прежде всего я люблю тебя и открыто говорю об этом сейчас, почти в тайне опасаясь, что ты больше этого не прочтёшь или и вовсе не захочешь прочесть.       Сегодня обедаю у господина С., по соседству, у Первой Адмиралтейской части. Пробуду там до пяти часов в надежде, что ты вознамеришься подать мне весточку. Если не получу ничего до этого часа, то решу, что ты нашёл себе более интересное занятие, огорчённо вздохну и в расстроенных чувствах поплетусь на спектакль.       Ты спрашиваешь, как у меня теперь здесь идут дела. Работаю в издательстве — трудно и плохо. Постоянно подкидывают подписывать всё новые и новые газетёнки. Приходится целый день портить зрение под старой свечой и ворохом перечитывать. Весь день думаю про meine Seele (делаю пометку с переводом этой фразы, ибо разумею, что ты плохо ладишь с языками).       Ради Бога, милый, пиши мне по возможности чаще, ведь в мире нет никого, кто беспокоился бы о тебе более, чем я.       Целую ручки.       Весь твой,       Ваня. 2       ИФК-АФК <18 мая 1865 г. Санкт-Петербург–Скотопригоньевск>       Дорогой Алёша.       Только что один здешний мой приятель принёс твоё письмо, и теперь я знаю, как дела у тебя и у Мити. Я словно наконец увидел перед собой вас двоих вместе. Тут я тоскую по тебе и по нашим с тобой ребячьим забавам. Что мне делать? Ты так далеко, и мне мало твоих приветов в скудных ответах теперь, хотя до недавнего времени мне их вполне хватало.       Кажется, тяжелейший в мире труд — любить и одновременно заниматься делами. Клянусь, со мной не произошло ничего такого, что вдруг побудило бы меня думать о тебе больше (теперь это одна из рутины здесь). Увы, но половина моей работы сейчас, как бы я того не хотел, — это думать о тебе. В издательстве мают работой: я аккуратно переписываю по десять страниц в день, что приносит мне без малого только 30 рублей в неделю. К слову, набрасываю сейчас ночью переводы скудоумных немецких стихов без размера и рифмы, от чего я быстро прихожу в раздражение и взрастает тяга к настоящей работе. Как это заунывно и скверно! На днях хочу пойти к У. и просить выдать мне жалование на месяц вперёд, но ты знаешь, как малосбыточна будет эта просьба. По-хорошему мне бы взяться в эту минуту за написание каких-нибудь давнишних статьей для газеты, прописать их часов до трёх, с тем чтобы завтра подбросить на стол camarade издателю. А после так бы и утро встретить, и засветло продолжать. Ан не тут-то было! Завтрашний день надо будет начать с заготовки противного приёма господину Л. (тот, которой из Павловска). Хочу уговорить на ту неделю как-нибудь. Неохота лобызать его в щеки и на сладкое слушать его бездарные декларации своих заметок из свеженького нумера «Современника». Горько, горько.       А вот если ты был рядышком, под боком, то подбодрил бы меня своими прелестными улыбками, разделяя тем самым нынешнее моё скудное положение. Я вернусь в центральную контору из пригорода в следующий вторник. Письма туда, как я узнал от соседей, доходят скверно. Все какие-то чумазые и порванные. Хочу набрать побольше уроков, поэтому в ближайшее время вышлю вам деньги. В свободное время ныряю в твой почерк, прогуливаюсь взглядом вдоль и поперек: всё перечитываю то самое последнее небогатое письмецо из одного листочка адресованное одинокому мне. Так уморительно, что, прощаясь ты каждый раз приписываешь: «Да благословит тебя Бог!» Как будто теперь это взаправду. Нападает желание укусить тебя за это язвительной остротой. Но не стану. В апреле ты писал, что держишь экзамен на курс. Ты поступил, мышонок? Питаю нескромные надежды, что ответ будет: трижды «Да!». Если действительно всё-таки ответ будет положительным… То как твои отметки? Как проходит твоё учение? Не бранят ли учителя? Слегка посмеиваюсь про себя, представляя, как день и ночь ты старательно корпишь над книжками. Держу пари, что ты отличник не меньше. Тебе подсобят мои прошлогодние университетские уроки по истории религии.       Продолжаешь посещать церковь? Как поживает старец Зосим? Тебе нужны деньги? Купишь себе ещё варенья к обеду. Ты ведь охотник до лакомств.       Я люблю тебя. Ich liebe dich.       Надеюсь, ты скоро приедешь навестить меня.       Жду встречи, хочу прямо на вокзале наскоро расцеловать в изгиб пышных губ. Как только отрою в чемоданах студенческие тетрадки, то приложу писанину отдельной депешей после. Умоляю тебя именем Христа, в которого ты так отчаянно веришь: наскреби мне хотя бы пару слов в ответ.       Удивительно плохо пишу сегодня от нервов. Извини за скверный почерк.       Твой Ваня.       P. S. Тебя там будут обучать языкам? Мне думается, что нет. Придётся по приезде сразу заняться тобой. 3       ИФК-АФК <18 мая 1865 г. Санкт-Петербург — Скотопригоньевск>       Тысячи «здравствуй», мой голубчик Алёшенька!       Вчера уже совсем поздно вечером меня догнало твоё маленькое письмецо о совсем расстроенном здоровье. Твои страдальческие симптомы в виде красного горла и мокроты напоминают по описанию influenza. Поправляйся, родной, пожалуйста, поскорей. Не болей ты, Христа ради! Если Митя совсем не будет смотреть за тобой, то придётся срочно добывать билет на поезд, а после — гнать в шею извозчика обратно домой, чтобы садить некоторых подле пить чай с горькой микстурой по собственному моему усмотрению. Места себе не нахожу от волнения за бедненького тебя и гнева на Митьку. Если он до последнего будет отказываться вызвать врача, то я выцарапаю ему все лапы.       О-ох, Господи, отчаянно скучаю, мой милый нежный зверёныш. Ты единственный человек в мире, в котором я действительно ежедневно нуждаюсь и которому сочувствую. Другие люди бывают более или менее сносными. Но я, наверное, всегда с гораздо большей лёгкостью переносил одиночество, нежели чьё-то общество до тех пор, пока не сблизился с тобой. Теперь я — это я, только когда ты со мной. Никогда не привыкну быть порознь. Я тут очень, очень тоскую по тебе. Порой чувствую себя почти нервически больным от этого и томлюсь одним — загребущим желанием вновь повидать тебя, повидать где угодно! Но отнюдь не когда угодно, а как можно скорее.       Давай мне знать обо всём, о чём можно сообщить, и сверх того посылай иногда какое-нибудь маленькое слово из тех самых, которые всплывают, когда человек находится в полудрёме, на грани сна и яви. Знаешь ведь, что твои письма лучше любого снотворного по-матерински убаюкивают меня. Пиши, пожалуйста, чаще. Затем чтобы я знал, как ты там, и не был таким одиноким в суете мимолётных дней и событий, погибая посреди множества лиц и вороха дел.       Ей-Богу, и я со всей страстью прошу тебя пожалеть меня, а после самому поберечься и привести своё самочувствие в порядок.       Родненький, я люблю тебя, смилуйся и напиши, когда полегчает.       Твой Ваня.       P. S. Шлю деньги (не вздумай отдавать их сиротам и нищим проходимцам!). Трать их, питайся хорошо и вкусно, ни о чём не думай. И пускай Митька пишет письма под твою диктовку, а то без слёз читать невозможно. Чёрт ногу сломит. 4       ИФК-АФК<22 мая 1865 г. Санкт-Петербург — Скотопригоньевск>       Здравствуй, любимое создание!       Стоило уехать подальше от вас, и вот ты, мой бедный-несчастный, весь расхворался и иссыхаешь в горячке. Ползу на стены от невозможности навестить тебя дома сейчас: с ума схожу по поводу твоих не спадающих тридцати восьми.       Весь день думаю о тебе, маленьком страдальце. Я наводил справки. Не у докторов, а у знакомых матерей. Местная вдовья старушонка, видя моё уставшее мытарство на лице, всё утешает меня, что дело обстоит в обыкновенной простуде. Что сейчас такое на каждом шагу у молодых людей, и здоровье, мол, ваше кровь с молоком и не такое перенесёт.       А теперь о питании. Она сказала, что в мае надо овощи и бульоны всякие, но, если совсем разболеешься, скажи Митьке рыбьего жиру с фосфором с рынка достать. Немного гадкий на языке, но следует топлёным принимать один раз в день как микстуру. Иначе никак не поправишься.       Даже в болезни ты не забываешь поучать меня и продолжаешь безрассудно беспокоиться. Только из жалости к твоему нынешнему положению я откровенно клянусь перед всеми богами и обещаю, что не буду забывать заботиться и о себе (только потому что ты желаешь этого, мой друг, ангел моего сердца). Как бы хотелось мне провести день у твоих ног, положив голову на колени, уйти в грёзы о прекрасном, чтобы в неге и упоении делиться своими переживаниями обо всём вокруг. Позволь же пожелать тебе всего самого доброго, со всей нежностью заключить в объятия и поцеловать тебя много раз, хоть ты далеко и не можешь почувствовать этого, позволь мне побыть с тобой хоть на протяжении одной мысли…       И ещё не сердись на меня за то, что я это письмо пишу на машинке. Я настолько привык более чем привык печатать, что больше не могу выводить чернилами по бумаге слова, которые идут от самого сердца. Всё. Сейчас тушу свечу — и спать. Нет. Ещё почитаю немножко. Люблю тебя, мой галчонок. Пусть твоё здоровьице скорее восстановится а то я не могу.       Твой Ваня. 5       ИФК-АФК<25 мая 1865 г. Санкт-Петербург — Скотопригоньевск>       Дорогой Алёшенька.       Сообщи, когда получишь. Прости, что так мало, как только смогу, пришлю больше.       Уже половина шестого, мне пора к ученику. Я сегодня должен отработать ещё два часа, ехать далеко, и вернусь не раньше, чем без четверти десять. Пишу исключительно для того, чтобы пожелать скорейшего выздоровления и уверить, что прилагаю все усилия для разрешения того самого «дела», о котором сообщал в последних письмах. Вывод. Буду уходить в Университет или в Исторический музей и работать в библиотеках, переписывать карточки. Можно хоть на целый день, и жалованье повыше.       Хочу ещё раз поблагодарить за всю ласку, участливую добродетель и искреннее дружелюбие, которыми ты осыпаешь меня в своих прелестнейших ответах. Они так озаряют меня, что сразу после прочтения наивно думается, будто управляюсь с работой всего за два дня.       Прошу, напиши мне хоть словечко о том, как твоё здоровьице и в каком настроении ты сейчас пребываешь. Твоё скромное словцо доставит мне немалое удовольствие и окончательно успокоит нервы. Митя уже писал мне весьма подробный и неуклюжий отчёт о том, как у вас дела, поэтому я более ли менее в курсе всего. Он стал изъясняться пограмотнее, теперь даже улавливаю основную мысль написанного. Твоя заслуга?       Целую все твои малюсенькие весточки мне.       Как река, верная своим берегам, так и я безоговорочно принадлежу одному лишь тебе. И прошу, посылай письма как угодно, но только часто. Ждать их тут невыносимо.       Твой Ваня.       P. S. И не вздумай понапрасну переживать за помарки в словах, я всё равно каждую из них люблю и обязательно пойму, что ты хотел мне сказать. 6       ИФК-АФК<31 мая 1865 г. Санкт-Петербург — Скотопригоньевск>       Милый мой Алёша!       Ты знаешь, как давеча меня порадовала твоя телеграмма? Уверен, даже наборщик улыбался во все тридцать два, пока набирал твоё мягонькое и нежнейшее, как молоко, послание своему брату.       Все мои планы о возвращении, о которых я тебе рассказываю, очень шаткие: в любой день всё может справиться совсем иначе — вполне может случиться, что мне придётся остаться здесь на всё лето и отказаться от мысли о доме до конца августа. Бедность всё хуже, а воротник всё уже. Увы, сейчас у меня нет даже порядочного летнего сюртука для прогулок хозяин доходного дома вынудил меня заложить его, чтобы расплатиться нынче за квартиру.       Когда неделя приблизилась к концу, я, стиснув зубы, надел своё тонкое весеннее платьишко, чтобы предпринять путешествие до Павловского вокзала. Я писал тебе это письмо в вагоне. Добрался до дома Л. совсем закоченевшим, а после от сего факта сдуру одним махом вылакал пять бокалов тамошнего шерри (захмелел, к слову, до неприличия сильно).       Из забавного: к моему обществу пристрастилась одна симпатичная дамочка. Едва нас представили, как я тотчас смекнул, что птичка уже давно готовая сама лететь в силок, и в свою очередь приготовился к очередному салонному séduction, но, по-моему, Madame просто нравится, как я слушаю её сплетни. Она уверяет, что «девяносто процентов мужской привлекательности состоит в обыкновенном умении слушать женщин».       Мой démon intérieur радуется всегда, когда ты пишешь, что любишь читать мои письма. Мне кажется, ты их любишь потому, что в них я пищу такие вещи, о которых всегда боялся сказать вслух.       А в Санкт-Петербурге всё льют дожди. Вот где мокро — так мокро! Бедные улицы, особенно те, что на Дворцовой по сю сторону, за весь май еженедельно получили по шквалу ливня и теперь настолько скользкие и неприятные, что мужики ругаются: ни одна кобыла не хочет рысцой ехать по ним.       По письму твоему судя в общем, ты хочешь и ждёшь какого-то объяснения, какого-то длинного разговора — с серьёзными лицами, с серьёзными последствиями; а я не знаю, что сказать тебе, кроме одного, что я уже говорил тебе сотни раз и буду говорить, вероятно, ещё долго, т. е. что ich liebe — и больше ничего вовеки. И теперь, по прошествии некоторого времени, я хорошо понимаю, что ты правильно сделаешь, уехав при желании подальше от семьи, например, в Европу. А что ты скажешь, если я осенью вдруг тоже там объявлюсь? Мне обещают дать стипендию в Париж или в Вену, после того как получу рекомендательное письмо от господина-редактора У. Даже не верится, что это наяву. Было бы слишком славно.       Да, кстати, деньги, что я тебе слать собираюсь, часть их подарка: я 25 рублей задатком за будущие статейки выпросил. Ответь, bitte, на существеннейшие вопросы из прошлого письма. Остаточности твоей поправки, делишки у Мити, житьё-бытьё в церкви и прочее. Заботься только о своём здоровье. Оно — единственное, чем я по-настоящему дорожу.       Пожалуйста, старайся быть весёлым ежечасно.       Хочу обвиться колечком вокруг твоего пальчика, моя радость.       Твой Ваня (Удав). 7       ИФК-АФК<2 июня 1865 г. Санкт-Петербург — Скотопригоньевск>       Алёша,       я горячо люблю тебя и хочу, чтобы ты так же любил меня. Алёшенька, я желаю, чтобы ты вгляделся в меня и нашёл своё во мне, то самое, что ты так тихо и так издалека называешь милостью. Милый, меня глубоко восхищает, как ты держишься в полном соответствии со своей доброй, нежной, детской натурой, с той самой любящей улыбкой, сносящей самое невыносимое. С какой самоотверженностью ты можешь отвечать на наглые нападки негодяев и тотчас признавать их, отыскивая в себе любую вину… О, но видит Бог, это даже не истина! Ты уже практически достиг тех лет, когда становятся полностью взрослыми. Человек смирен и безобиден, только когда он кроткое дитя, но, а когда возмужает, ему нельзя приказывать остановиться. Он делает всё то, что хочет. Твоя невинность далеко не безобидна, и правы люди, которые смотрят на тебя с опаской и боязнью. Я не знаю, как это сказать тебе, и нужно ли это, но если бы ты изредка перечитывал мои оставленные дома книги, то знал бы, что ты единственный в мире человек, с которым может погибнуть рядом и поэт, и его мир, и к нему льнет и его мучитель, и это ты, Алёш, моя любовь, моя смерть. Целую неделю снится один и тот же сон: ты сидишь на пригорке и смотришь на горизонт, перелистывая лермонтовский том, думаешь обо мне, и из твоих глаз льются тихие слёзы. Но к чему говорить всё это? Содрогаться правдой этой мысли нужно мне. Тебе, подлинному, видящему меня насквозь, этого даже и думать не надо.       Хочу поделиться с тобой одним воспоминанием, которое живо вписалось в мою память и которое я до сих пор в минуты отчаяния воспроизвожу в своей голове в мгновения боли и тоски.       Это было пару лет назад в один из вечеров в июле.       В наших краях хозяйничал невыносимый зной в довесок, с нестерпимой духотой завладевшей всей послеобеденной жизнью нашего дома. В ту пору я приехал на пару недель навестить отца, разобраться с хозяйскими делами и, конечно же, по большей части побездельничать от семинарии у вас с Митей.       И вот после всего дело было так:       Раскалённое солнце уже пряталось в небесные сумерки. Мы стояли вдвоём у старой калитки и отстранённо глядели в даль. Несмотря на сорокоградусную жару, ты вызвался проститься со мной, но затем только чтобы братским поцелуем благословить в дальний путь. Истекая потом в три ручья, я спасался веером из какой-то газетёнки, попутно устало зевая в сгиб локтя. Я негодовал от того, что мой расстроенный экипаж где-то задерживался перед поездкой обратно в столицу.       На какой-то миг с ленивой украдкой я позволил себе посмотреть на тебя, видимо, уже тогда невольно намереваясь подкараулить твой взгляд, так же глядящий в ответ с интересом. Но, к моему немому разочарованию, ты был слишком поглощён чтением псалтыря на скамейке, чтобы заметить моё неосторожное любопытство со стороны.       Случайное вежливое безразличие, задевшее меня.       Все в городе выглядели чудовищно, каждый час мочили горло водой, были потными и несчастными, но вот ты был будто бы рождён для лета. Закат любовно кутал тебя в яркие оттенки золота, а твой щемяще детский и ласково поцелованный светилом профиль заставлял сердце пропустить удар.       Тебе шёл семнадцатый год.       По-детски упругая кожа, казалось, сияла внутренним светом, а от природы чуть приподнятые уголки губ изгибались так, будто ты всегда немножко смеялся над кем-то. Около худых щёк, похожих на два впалых озера, уже пробивалась юношеская щетина. Митя с усмешкой сказывал мне на ухо, что ещё с весны ты завёл привычку носить муслиновые чулки и строгие замшевые туфли, в которых твои тоненькие, словно девичьи, щиколотки казались ещё уже. Роста тогда ты был среднего, и тело твоё уже лихо сформировалось, но было слабо развито физически… Алёша, у тебя с тех пор появился удивительный цвет волос — казалось, все оттенки яшмы переливались между этих капризных прядей (может быть, они выгорели так от солнца?)       Когда во время одной из прогулок ты решал наклониться к очередному попрошайке с милостыней, то стройный стан твой сгибался, точно тонкая и гибкая ветвь сирени. И в такие моменты я часто невольно замечал, как трогательно из расстёгнутого ворота сорочки выглядывала твоя длинная бледная шея. С какой уязвленной красотой витая чёлка падала тебе на лоб, предательски оголяя за собой костлявый затылок. От этой случайной картины, сравнимой с чудом Воскресенья, у меня по телу пробежали мурашки, а во рту заныло от одного только вида обнажённой гладкой кожи.       Милый Алёша, ты писал когда-то, что всю жизнь смотрел на меня, как на холодную луну в небе, искренне почитая и обожая за что-то.       Ты улыбался мне ты счастлив.       Упаси Господь, но твоего Ваню плавило непозволительно сильно. То ли от контраста прохлады твоей влажной шеи и тёплого взгляда, то ли от того, что до этого лета ты улыбался, только когда меня в очередной раз накрывало или тревога начинала подкатывать. Спазмы в горле, жаркое томление, трепет от желания прикоснуться и предвкушение блаженства, повисшего между нами на расстоянии вытянутой руки. Рациональная часть меня, ещё не полностью размазанная от летней истомы, явственно понимала, что здесь взыграла примитивная жажда тела. Но едва поймав себя на последней мысли, я горько осознал, насколько серьёзно умудрился вляпаться за этот ненужный приезд домой. Принятое прежде перед сном решение до последнего звать тебя только братом вернулось бумерангом, ударив стократной силой осознания, что вовсе не братом я хочу для тебя быть.       А кем?       Милым другом? Мудрым учителем? Будущим любовником? Всё это вместе и что-то ещё сверх? Даже думать об этом было страшно и стыдно.       Ты заставлял моё тело реагировать просто… Одним своим существованием, понимаешь? Я видел тебя, и у меня внутри всё скручивалось как от удара. Меня к тебе тянуло, так сильно и неумолимо, и я только хотел, чтобы ты меня касался. Я так сильно это желал, что даже не хотелось погружаться в уничижительную рефлексию. Однако я до последнего кормился стоическими убеждениями: мы лишь две особи masculinum, пускай и объединённые кровным родством. Безусловно, я могу любоваться тобой как красивым мужчиной и, возможно, желать большей близости, но делиться тем, что у меня на уме, не имеет никакого смысла. Затем-то я всё больше для виду закатывал глаза: «Нет, это была какая-то барышня на выданье, а не молодой человек».       Будь у меня своя воля, то сбежал бы ещё тогда, быстро и тихо.       Но не мог. Не сделал. Не хотел. И на самом деле мне было не уйти.       Мой взгляд навеки прикован к единственному тебе.       И ты ни за что не поверишь: мне даже нервически кололо пальцы от невыносимой гремучей смеси счастья, неверия, слепой надежды и, кажется, чего-то вроде рабского преклонения перед красотой, которая била в самое сердце наотмашь. Она правила мной и велела из-под полуопущенных ресниц продолжать с трепетным упоением приглядывать за тобой. А я и не мог иначе. Злая ирония заключалась в том, что, как я уже давно понял, жизнь не предоставляет выбор между чем-то плохим или хорошим. Можно лишь выбрать меньшее страдание из двух зол. И от того я до боли и со свистом хотел упиться новым страданием, узнать твоё тело, узнать, что ты на самом деле чувствуешь, узнать тебя, а через тебя самого себя. Вот так я эгоистически любил и люблю.       О..! Только не сочти за лесть… Но если бы Эрос действительно существовал, то он, по всей видимости, выглядел бы так же: поджарый в бедрах, и с худыми плечами, вроде бы, и одетый, но так, что сразу возникает желание подсмотреть. Почему никто никогда не замечал, как невыносимо ты красив? Почему и как остальным вообще удаётся спокойно дышать рядом с тобой? Впрочем, я сам согласен задыхаться до конца своих дней вместе всех взятых, если только мне позволят.       Lieb Алёшенька, вполне возможно, ты и не осознавал в ту пору, как хорошо выглядишь — наверное, ты просто был измотан дневной работой в церкви, но всё, о чём я вообще мог думать, так это о том, каково же сейчас мучительно-сладко будет притянуть тебя к себе и расцеловать в обе щёки. В минуты отчаяния мне казалось, что ты делаешь это нарочно: бросаешь кусок, затем другой, а после резко вырываешь из пасти при малейшем намёке на нечто более интимное между нами. Знаешь ведь меня, твоего Ваню, мне палец в рот не клади — и тот с жадностью откушу: будь я тогда, в твои семнадцать, более смел, то в ту же секунду осыпал бы нетерпеливыми поцелуями тебя повсюду, осматривая заодно жадными и заботливыми глазами да приговаривал бы себе под нос, что у меня припасено ещё множество жирных ласк для одного лишь тебя…       Я знал, что ты довольно спокойно примирился с репутацией умницы и паиньки во многом благодаря тому, как заметно отличался от твердолобого Мити или нелюдимого меня. Но даже при таком раскладе до нас доносились слухи о том, как якобы младший Карамазов уже был накануне того, чтобы очутиться у любвеобильной Грушеньки в когтях. Усмехнувшись, я ни на секунду не засомневался в правдивости слухов: на хитрого ловца и самый трусливый зверь бежит. Сплошное fleur de tragedie!       И что ты мне ответишь на это?       Ладно, оставлю все эти словесные кружева былой памяти. Не люблю их. Особенно сейчас мне кажется, что я плавно загоняю самого себя в угол. Эта моя глупая беседа уже приняла не тот оборот, который должна была.       До свидания, мой восхитительный, мой пленительный. Я пишу это письмо, а на лице у меня застыла тоскливая улыбка. Скажи мне хоть слово ласковое, милый мой соколик. Ну, милый, милый, мой же?       Люблю всегда, вечно и верно.       Твой Ваня. 8       ИФК-АФК<8 июня 1865 г. Санкт-Петербург — Скотопригоньевск>       День добрый, душечка!       Я слишком разговорчив, а ты слишком молчалив.       Напала охота полечить зубы, к тому же лишние средства на это дельце обнаружил. Не знаю, когда примусь.       Мне трудно здесь тебе вот так объяснить, насколько часто планы меняются со дня на день. Сегодня речь может идти о стипендиях, на которые завтра уже не придётся рассчитывать, потому что заявку надо подать до определённого срока, к которому не успеваю, а потом не хватает нужных справок, которые не успеваешь собрать. Складывается всё так: сегодня у меня на руках две письменные рекомендации: одна на стипендию в Вену, другая — в Париж, но я не могу с уверенностью сказать: что выйдет в конце концов, и подаю обе заявки без определённых мыслей, надеясь только, что какую-нибудь из них когда-нибудь удовлетворят.       Люблю читать про твои успехи в учении, ты умница.       Думая, о сотнях нежностях, которые были между нами, я не нахожу ничего удивительного в том, насколько сильно я привязался к тебе. Au revoir.       Твой Ваня.       P.S. Снимись и пошли мне карточку, умоляю тебя! Я хотя бы так твоё лицо поцелую. 9       ИФК-АФК <13 июня 1865 г. Санкт-Петербург — Скотопригоньевск>       Солнце моей жизни, Алёшенька.       Спасибо за фотокарточку! Теперь у меня появилась собеседница для мысленных разговоров и днём, и ночью: я работал отлично целый вечер и не спускал глаз с милого лица твоего, которое теперь ежеминутно предо мною. Только это умненькое личико, только эта вера в наше будущее «скоро» представляется мне счастливейшей путеводной звездой среди мрачных туч будней, окутанных страшной тоской здесь по тебе.       А propos, в издательстве дали больничный лист, и вот я уже приступил к лечению зубов. В воскресенье уже вырвали один негодный, а теперь обтачивают левый верхний, вообще работа кипит вовсю. Лекарь думает кончить всё мое зубное дело только к концу месяца. Никуда не ездил и ездить не собираюсь. На квартире чувствую себя пока лучше всего. Будешь писать побольше — так весь мой сплин как рукой снимет.       В своих письмах я беседую не только с Митей, каждый раз я говорю почти только с тобой одним, ведь сквозь твоего брата я люблю тебя, и не смей даже думать, что я обошёл тебя стороной. Уже, чай и гляжу, наступило долгожданное лето, год назад оно было таким странным и таким незабываемым в здешних краях. Теперь каждый раз, когда иду через Сосновку, я наверняка предвижу, что она вот-вот вдруг станет благоухающей цветами галереей, и каждый раз сам превращаюсь, как тогда в детстве, в маленького восторженного ребёнка.       У меня так и сидит теперь в голове наш бедный городок: та тишина да деревья вокруг. Всё правдивое и безобманное, до чёртиков любимое, хорошее и родное… Если теперь и взбредёт вдруг охота черкнуть парой слов, то стараюсь писать исключительно ради денег с мыслью, что сознательно делаю гадость, но только для того, чтобы съездить зимой к вам и затем уехать с тобой куда-нибудь дальше. Я существую нынче в оковах, которые не видны мне, но присутствие которых я чувствую: куда ни направится дума всюду туманный омут. Ах, если бы хоть на секундочку закрыть глаза да мигом открыть их и ощутить себя где-нибудь подле тебя, ладно прилаженным в твою жизнь, которая теперь проходит передо мной каким-то зеркальным каскадом… но до этого безмолвия сколько ещё нам предстоит запутанных дёрганий и земной суеты!       О себе рассказывать почти нечего. У меня очень много работы, диссертация движется к концу, кроме того, пишу для газет, для журналов и т. д., en bref, пишу много больше, чем прежде приходилось. Пытаюсь не думать о себе и своих чувствах и с закрытыми глазами добираюсь до смысла того, что, собственно, имеется в виду на бумажках. Конечно, мы все живём в большом напряжении, не можем освободиться и подспудно ищем окольные пути. Но я иногда от этого становлюсь совсем больным, настолько, что опасаюсь: в какой-то момент мне не мочь выдержать и свалиться в эту пропасть с головой.       Лучше попробую ответить тебе, насколько это возможно, в одном письме на вопрос твой о моих планах на будущность и моих нынешних занятиях.       С тех пор как я стал до чего-нибудь допытываться, ко мне пришло сознание, что существующий гражданский порядок вещей, связанный по преимуществу с человеческими отношениями совсем, нет, далеко не таков, каким должен быть, что он основан не на пресловутой теории римского права и справедливости, а, напротив, по большей части на бессмысленной фортуне, силе страстей и взаимовыгодном эгоизме, который питает поддержку в насильственном подчинении людей нижестоящих. Люди четные, хотя и знают по-хорошему неудобства этого порядка, но представляют весьма допустимым приспособиться и к нему, и к его паразитам. Проще говоря, найти в нём своё тёплое местечко под солнцем и жить, как жилось на этом самом месте их предкам. Другой сорт людей, не будучи в состоянии примириться с бюрократическим произволом, но считая его, однако, незыблемым и обязательным для монархического строя России, должны проникнуться вечным презрением к установившееся действительности или же бранить её а-ля господин Робеспьер. Быть может, это и в самом деле очень великодушные и образованные люди, но от их великодушия что с горы, что под гору.       Я не причисляю себя ни к одной, ни к другой касте, потому что не признаю существующей беды вечным клеймом нашего народа, я не верю в суеверия или рок. Сознавая очевидным факт о необходимости перемен, я тем самым навсегда связываю всю свою жизнь и силы со своей Родиной, ибо верю в её грядущее величие в преобразованиях и реформах.       Вот с такими новыми мыслишками, или лучше сказать: с зародышами ещё этих самых мыслишек — вечером я пошёл домой. Я тебе, кажется, ещё не писал, что это за место — мой дом. Это чудесная немного старомодная квартира, из окна которой видна сумеречная Нева, а по вечерам доносятся звуки музыки. Всё это производит на меня сентиментальное впечатление.       Но теперь я не признаюсь тебе, что она сделала со мной, эта речушка.       Я тебе не описывал в точности своих чувств. Мне самому размышления мои были ещё не понятны и казались простым ипохондрическим сплином. Но только пойми, в чём тут оказалось дело. Она, т. е. Нева, и музыка, и всё случилось в единый момент — душу они мне перепахали! Всю незначительность свою, мелочность свою, ничтожность как-то вдруг я увидел.       И это свойское мне бахвальство, что вот я «истинную» правду жизни знаю, и это самомнение, поселившееся во мне от такого знания, и, более того, гордость свою преподавательскую, от того, что я учусь, пишу статьи, развлекаюсь повестями — всё я тут понял.       И стал я тут совсем шатким в мировоззрении.       Да в чем же правда? — негодовал я.       В вольнодумстве? Или же в «теории разумного эгоизма»? В политической свободе собраний или жёстком социализме? И я не нашёл отклика на этот вопрос в своей душе. И когда стал думать и думать, снова и с новой силой понял, что тяжкий грех лежит на мне в той моей подростковой халатности, которой я прежде кичился, будто знаю, где истина, а на самом-то деле даже и не пытался доискаться этой самой истины. Вот знаешь ли: я и читал, и в жизнь вглядывался, не правды ища, а всё подтягивал и книги, и людей, и жизнь всю под ту готовенькую идею, которая как-то таинственно сложилась во мне с юношеских лет.       Что мне делать с собой? Куда деваться?       Вот этот один единственный вопрос дамокловым мечом довлеет надо мной. Куда я подамся — негодный, израненный всей этой жизнью своей, на протяжении которой я только и делал, что был честолюбив и мнил, что я с гордостью тяну свою просветительскую лямку.       Вот в этих угрызениях прозябает вся моя жизнь в Петербурге.       Наружно я смеюсь, толкую без умолку о самых простецких вещах, езжу с товарищами в boîte de nuit, но, когда расходимся спать часов с двенадцати (тут ложатся поздно), я остаюсь один-одинёшенек в своей конурке и не смыкаю глаз, а брожу, брожу беспокойно или сочиняю до первой зари, с каждой новой мыслью убеждаясь в своём бессилии, в своей умственной болезни.       Мучительно это!       Когда приезжал почтмейстер, я просыпался: ждал от тебя записочки, но её не было, и снова я погружался в эти свои сомнения.       Да, я сознавал, что где-то там, в глубине души, силы вьются у меня, но я не знал, как пробудить их к vie nouvelle и куда после направить, и отчаянием чувствовал, что ничего я этого не понимаю… Но я не мог приказать себе: живи трудом и смерти жди… Ведь на самом деле жажда жизни-то ни разу не смирялась во мне, и всем существом своим я ощущал этот зуд по потребности жить. Однако как будто я ещё не знаю подробностей этой новой для себя жизни, но явственно вижу, что она будет уже не такая, какой ты её мне всё любовно вырисовываешь в своих посланиях.       Ответь, как к ней подойти-то, к новой-той жизни? Кажется, и ты этого не знаешь.       Наверное, сколько угодно можно строить из себя порядочного человека: пить воду, жевать чёрный хлеб, а к вечеру вставать на колени да молиться перед образами. Но сколько бы я ни кичился напускным стоицизмом, однажды и мой взведённый у виска курок сорвётся.       Выучиваться, читать, размышлять много нужно, а прежде всего следует сбросить с себя эту свою претенциозность, т. е. умственное своё высокомерие — вот где эта правда в кармане у меня хранится. Нужно её доискиваться мне, но не отрывом от жизни, не поглядывать с вершины рациональной идеи готовой, а вжиться в неё. Вот с этой точки и противен мне теперь Петербург, все эти публицисты, критики, писатели у которых я обиваю все пороги. Нужно приобщиться к вечности.       Но как?       Точнее, как, если не сейчас?       Но я теперь твёрдо знаю, как. Брошу вольнодумство, сброшу с себя эту мишурную мантию учителя и уйду в деревню, займусь тихим, не звонким, малюсеньким и полезным дельцем, буду читать о крестьянах, их рабском послереформенном труде, буду вникать в действительность быта народного… Всю громаду моего незнания окружающих сознаю, всю несостоятельность моих претензий к миру приму теперь, и больно мне, больно, Алёшенька…       Однако всё пустое. Опять впадаю в бездумное фарисейство, от которого и ты быстро устаёшь.       Рука подводит, пишу скверно, — но всё-таки ещё две строчки. Я вам писал домой доходный лист к приказчику, и по моим расчётам вы должны были получить его во вторник.       До свидания, Алёша, да хранит тебя святой ангел. Не сердись на меня, голубчик, не хандри, будь умницей. Что дома нового? Пиши, пожалуйста, скорей, скорей.       Твой Ваня.       P. S. Кажется, я ни разу не упомянул здесь, что люблю тебя, а то вдруг ты уже забыл?       P. P. S. Люблю тебя. 10       АФК–ИФК<18 июня 1865 г. Скотопригоньевск–Санкт-Петербург>       Здравствуй, мой милый единственный друг, мой Ванечка.       Тотчас открыл глаза — и мгновенно за перо. Знаю ведь, какой ты нетерпеливый и хочешь получить весточку как можно скорей.       Ты говоришь, будто пишешь совершение безделицы, но чрез них я вижу, как твоей душе сейчас тяжело и одиноко, а потому хочу тебе высказать кое-что о чём был не в силах высказать уже очень давно.       Ты идеален, учтив и умён. Попрекнуть тебя в чём-либо насчёт дурной заботы обо мне могут лишь люди, не знающие дела. Ванюш, ты с юношеских лет был лучше во многом и будешь лучше меня всегда. И глупо, что ты зовёшь меня в письмах ангелом, ведь это неправда. По крайней мере, такое прозвание неискренне с твоей стороны.       Ангел ведь — существо небесное, высшее и совершенное в каждом своём божественном проявлении. Ты можешь быть идеалом многих, я уверен в том, а быть твоим… Мне часто бывает грустно, когда я обращаюсь на себя и вижу всю ничтожность свою пред тобою, мой несравненный брат; сердце моё слишком наивно, чтобы заключить в себе всё, чего бы ты желал; я не раз размышлял, быть может, и душа моя слишком далека от твоей души, чтобы слиться с нею в одно? Нет, мой милый, ищи несравненного и неподражаемого человека под стать себе, а мне ты много ещё найдёшь подобных. Не склоняй головы твоей на слабую грудь, которая не в силах снести столько беспокойных размышлений, столько вечных движений твоего живого ума.       Я бы желал сделаться совершенным ангелом, чтобы быть совершенно достойным тебя, желал бы, чтобы в груди, на которую ты раз за разом будешь склонять твою умудрённую голову, вмещалось целое небо, в котором бы тебе доставало всего на свете, но нет в ней этого. Она богата одною любовью, одним тобою. И с этою любовью — сколько веры в тебя, и можно ли нам любить без веры?       Нет, мой друг, нет, мой хороший, твой идеал далеко, ищи его там, ближе к Богу, а здесь, на Земле, нет его и никогда не будет. И во мне его нет. Единственное скажу: нам следует причащаться каждый день, убивая в себе грех покаянием. Тогда Он простит нас, даст силы и терпение идти рука об руку дальше.       Одно знаю точно: я не видел никого, кроме тебя, и всю жизнь любил и буду любить одного тебя. Перед сном я представляю дом для нас двоих, и как ты приходишь в этот дом и становишься моим заколдованным господином, и там внутри много-много картин и музыки, и мы вместе танцуем и смеёмся. Но ты продолжаешь смотреть так серьёзно, а затем волнующе целуешь.       Моё чувство скромно и не довольствуется тщеславием, от того оно не желает узнать другой любви. Тебе же этого недостаточно, ты слишком велик и пространен мыслью сам, чтоб ограничиться таким маленьким счастьем, которое я предлагаю за собой. В обширной душе твоей и за ней будут кипеть волны других желаний, других страстей и любовей. Господь создал тебя не для одного чувства, путь твой широк, но тернист, душа твоя требует воли и простора. И потому каждое затруднение или препона заставят тебя забыть нынешнее счастье, которым ты обладаешь, заставят тебя отвернуться от меня. Но а я, мой миленький… мне нечего желать, как ты, мне нечего искать по свету, мне некуда стремиться. Если однажды я и погибну раньше отмеренного Христом, то только от твоей руки, никак иначе это произойти не может. Потому что всё моё — твоё. Путь мой, молитвы, счастье, вся жизнь и весь мир — всё это только в тебе!       Ванюш, ты пишешь, что хочешь покоя и тишины поодаль от искушающих мечущуюся душу страстей. Тебе душно в городе, тесно в нашей стране, а я… я, потонув окончательно и бесповоротно, исчез, сгорев падающей звездой, ещё глубже растворился в душе твоей. И это не мудрено ль теперь, когда душа твоя обширнее всех стран и городов? И неужели, милый друг, я могу просто сказать: «Люблю тебя».       Писать — значит в тайне молиться о ком-то. Ах-х, конечно! Да, я могу, я должен говорить это. Повторять снова и снова, чтобы ты держался за эти слова и веровал в них, как в Бога. Поэтому и ты, Ванечка, пиши: «Алёша, ты любишь меня насколько душа может любить». Обещай мне это, ненаглядный, в этих словах моё счастье сию минуту, ибо я сам и любовь моя подчинены тобою.       Становясь старше, я всё больше убеждаюсь в мысли о том, что человеку на самом деле не страшна могила. Всякому рабу божьему сладко будет почить в земле, по которой будут ходить дорогие их сердцу люди. Ванюш, мне кажется, расставшись с телом, душа моя не покинет окончательно земную твердь, когда ещё на ней будешь здравствовать ты, поскольку тогда она станет твоей вечной спутницей. И клянусь, тогда уж ни язык неприятеля, ни рука дьявола не коснётся тебя, друг мой, — душа моя умолит Господу за твоё спасение.       О, Иван! Я никогда не смогу полюбить кого-то хотя бы в крохотную долю такого же необъятного в груди чувства, как тебя! Никто не сравнится с тобою, ничто не заменит. Если б ты и не любил меня, я всё равно боготворил бы каждый твой шаг. Милостивый Христос уже дал мне безграничное блаженство тем, что ты есть на этом свете, тем, что я могу приглядывать за тобой, став самым близким тебе существом — единокровным братом. Всё это не иначе как провидение Его, позволившее разузнать любовь и научиться, как любить тебя, а через тебя, и всех остальных людей. Необычайный из всех, неповторимый мой Ваня! Знаешь ли ты, сколько тебя теперь в моей душе, когда я зову тебя моим Ванечкой? О, милый мой, теперь ты видишь, как Он прощает нас и милосерден к нам, как научает быть добродетельными к врагам своим! От того я знаю нынче, что Бог подошёл ко мне вплотную и показал, сколько счастлив может быть обыкновенный человек! Мой Ваня, я хочу взять в ладони твою бедную красивую голову, встряхнуть её и убедить тебя в том, что уже сказал очень многое, слишком многое даже для меня, ведь ты ещё должен помнить, как трудно мне находить подходящие слова. Очень хочу, чтобы ты прочитал в строчках моего письма и то, что спрятано меж них.       Прощай же, дружочек, ласково обнимаю и целую в твой всегда нахмуренный лоб. Пускай Господь и Пресвятая Дева никогда не оставят тебя, а после нас непременно скоро ждёт встреча.       Твой брат,       Алёша.       P. S. Очень хорошо, что ты решил взять больничный и лечишь зубы. Тут у нас вообще же весь город шумит, стучит, топчет и т. п., но порядки постепенно налаживаются. Мы с Митенькой тебя ждём, но не торопим, отдыхай получше.       P. P. S. Совсем забыл поблагодарить за шоколад! Он оказался замечательным на вкус, ничего подобного прежде я не пробовал. Неужели ты такое каждый день там у себя ешь? С тоской всё поглядываю, как коробка пустеет. Так сладко и так мало.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.