ID работы: 14748217

XIX

Слэш
R
Завершён
10
Размер:
14 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
В зале было душно и шумно. Со всех сторон доносились обрывки разговоров, а тяжелые стены, казалось, двигались прямо на него, готовые его задавить. Голова не переставая болела уже несколько часов. Только что состоялось подписание очередной конвенции о разделе Речи Посполитой – некогда великая и держащая в страхе соседей империя встретила свой на этот раз очевидный конец. Литве было все равно. Он уже знал, что останется жить в Петербурге, и просто надеялся, что это последнее подобное собрание, на котором ему приходится присутствовать. В ушах до сих пор стояли крики Польши, которого вывели из зала еще в начале. Он был уверен, что уже не пересечется с ним, и это немного успокаивало. От одной мысли, что придется даже не разговаривать, а хотя бы просто смотреть в эти полные ненависти глаза, голова начинала раскалываться еще сильнее. Шум от разговоров вокруг слился в монолитный гул, фоном которому были все те же крики, как бы сильно он ни пытался прогнать их из памяти. Внезапно он почувствовал руку на своем плече. Россия, который только что стоял вместе с сестрами на другом конце зала, каким-то образом оказался возле него. Гул резко исчез. Стены остановились. — Все хорошо? Ты уже пять минут рассматриваешь орнамент на колонне, — мужчина улыбнулся, заметив его обескураженность. Одет он был, как всегда, скромно, но дорого – видно, что последние годы дела у его страны шли в гору. А еще он был высоким, слишком высоким. Литва никогда не жаловался на свой рост, но рядом с ним он чувствовал себя каким-то беззащитным. Впрочем, сейчас он слишком устал, и ему хотелось побыть беззащитным. Он попытался придумать ответ, но Россия его опередил. — Я вижу, тебе тут не нравится. Если честно, мне тоже не по душе все эти формальности. Поехали кататься по городу? Я уверен, ты все еще не знаком со всеми его прелестями. Литва с облегчением кивнул. Прежде, чем они направились к выходу, он почувствовал, как рука переместилась вниз и незаметно для других коснулась его поясницы. *** Россия был всем, чем Польша не был. Он не носил с собой оружия, любил окружать себя дамами и соблюдал восточные традиции в религии. Некоторые из его привычек делали его похожим на мужика из глубинки. Польша тоже не всегда слыл изысканными манерами, но его выходки были частью старых шляхетских порядков, а вовсе не простонародной неотесанностью. Россия же, казалось, одновременно уважал крестьянина в себе и стыдился его, всеми силами пытаясь задушить его подражаниями аристократической французской моде. Он был близок к императрице, но даже не пытался влиять на ее решения, словно политика его страны существовала отдельно от него. Он всегда был образцово вежлив со всеми своими подчиненными и самим Литвой, но его спокойный, ровный голос обладал необъяснимой властью над собеседниками, каждый раз давая понять, что ни один из его приказов не потерпит возражений. Большой и грубый, он не любил поцелуи даже во время секса, но обожал Литву и пользовался любой возможностью к нему прикоснуться. Незаметно сжимал его колени под столом во время ужинов, обнимал его за талию во время ночных прогулок в парке, гладил его лицо, запускал пальцы в его волосы и оставлял синяки на бедрах, запястьях и шее, сжимая их в порыве страсти. А еще Россия любил его спину – худую, с торчащими лопатками, но все еще сильную после стольких лет владения мечом. Литва сам не знал, почему, но каждый раз, когда Россия гладил его по спине, его собственное дыхание учащалось, и он рефлекторно выгибался навстречу ладони. России это льстило. Он был рад узнать этот небольшой секрет Литвы и верил, что он делает их ближе друг к другу. И дарит ему власть над Литвой – особую, на совсем ином уровне, чем их государственное положение. Но ведь власть доставлять удовольствие любимому человеку – не та власть, которой стоит опасаться? Литва вовсе не был дураком: он чувствовал, что отношение России к нему напоминает отношение ребенка к любимой игрушке. Несмотря на все внимание, которое тот ему уделял, его желания часто игнорировались – если быть точнее, всегда, если они шли вразрез с желаниями России. Однако это была, пожалуй, единственная вещь, в которой они с Польшей были похожи. По крайней мере, теперь Литва чувствовал себя важным. Наконец-то он не только отдавал что-то, но и получал взамен. *** С потолка свисали тяжелые хрустальные люстры. В высоту зал казался таким же огромным, как и в ширину: от попыток рассмотреть что-либо наверху начинала кружиться голова. В начищенном до блеска полу отражалось белоснежное кружево дамских платьев, таких же элегантных и легких, как их смех, постоянно раздававшийся из разных концов помещения. Литва снова был в Зимнем дворце – на этот раз на балу, устроенном новым императором. Ему казалось, что он еще никогда в жизни не встречал такой роскоши. Он слышал, что в Париже и Вене есть и более великолепные дворцы, но все эти города Литва навещал давно – настолько давно, что проще было считать, что он никогда в них не был. Нельзя было сказать, что он чувствовал себя неуютно: он знал французский, на котором здесь все говорили, и правила этикета, да и на балах, усилиями Польши, успел побывать едва ли не сотни раз. Но все это было в его старой жизни, и теперь ощущалось совсем по-другому. Ему здесь нравилось, его место – в России, он – часть России. И все же он не мог избавиться от противного ощущения себя чужаком. Словно он был очередным Лжедмитрием, разве только без планов, целей и амбиций. На нем был фрак, сшитый по последней моде. Россия сказал, что ничего в этом не смыслит, и отправил его к лучшим петербургским модельерам, несмотря на все его сопротивления и просьбы не тратить на него так много денег. Сам же Россия был одет в военный мундир, в котором обычно предпочитал появляться на балах, и прямо сейчас знакомил его с какой-то знатной супружеской парой. — Граф… Лавровский? — Лауринайтис. Так моя фамилия произносится по-литовски, — он улыбнулся. После переезда в Петербург он сменил свой шляхетский титул на местный и получил новые документы, по совету России переведя свою фамилию на русский. Так делали почти все литовцы – на письме обозначали одну, а в разговоре использовали другую. На сохранении имени ему, впрочем, удалось настоять, чему он втайне был очень рад. — Не уверен, что смогу это выговорить, но звучит очень… необычно, — мужчина замялся, явно не ожидав подобного уточнения. — Как вы находите этот бал? Лично я счастлив, что император Александр отменил нелепые запреты Павла. — Вы помните, как он не велел нам танцевать вальс? — возмущенно вмешалась его спутница, видимо, все еще потрясенная этим ужасным ограничением. — Да, все балы в то время своим настроением больше напоминали похороны... К слову о вальсе! Вы очень приглянулись моей дочери. Позвольте, я представлю вас ей, чтобы вы могли пригласить ее? — взгляд собеседников вновь обратился к нему. Литва почувствовал, как его щеки наливаются краской. — Я не… умею танцевать вальс, — признался он и тут же попытался спасти ситуацию, — но с удовольствием приглашу вашу дочь на краковяк. Вместо ответа он услышал громкий смех России, который тут же подхватили его новые знакомые. — Извините, он все еще такой поляк, — Россия похлопал его по плечу, — представляете, недавно приходит ко мне и говорит: «У нас винное пятно на диване в зале». Я пугаюсь за диван: антиквариат, петровские времена! А он имел в виду ковер! Перепутал с польским словом. Их собеседники снова рассмеялись, когда Россия изобразил его говор и мимику. Литва чувствовал, как горят теперь уже не только щеки, но и все его лицо до ушей. В Речи Посполитой знали и танцевали вальс, и его неумение было связано только с тем, что последние годы он избегал все подобные мероприятия, чтобы не видеться на них с Польшей. Русским языком же он владел дольше и лучше, чем вся эта аристократия, говорящая с ним на ломаном французском. А еще он не поляк и никогда им не был, хоть и понимал, что для здешних не было никакой разницы. Разумеется, вслух ничего из этого он не сказал. Он наблюдал за танцующими возле стола с напитками, держа в руке уже второй или третий – он не был уверен – бокал игристого вина. Музыка становилась все плавнее, а дамы проносились мимо все быстрее. Все они были одеты в белое: это был самый модный цвет тех лет, он же был продиктован дресс-кодом этого вечера. Но одну из танцующих Литва легко находил в толпе благодаря голубому шарфу, что свисал с ее локтей. Она была красива – так же красива, как и многие молодые особы на этом балу, не выделяясь среди них ни ростом, ни фигурой, ни лицом. Однако Литва не перепутал бы ее ни с кем в мире, и каждое ее движение было хорошо ему знакомо. — Ты ведь не обиделся? Как всегда, Россия неожиданно возник рядом с ним. Голубой шарф пропал из вида. — Нет, все в порядке. Честно, — добавил он, прочитав недоверие во взгляде, брошенном на содержимое стола за его спиной. — Не обращай внимания на эти шутки, — закончив изучать стол, Россия посмотрел ему прямо в глаза, а затем сделал полшага вперед и поправил платок на его шее, выбившийся из-под воротника. — Просто будь собой. Я знаю, что никакой ты не поляк. Литва почувствовал, как по телу разливается тепло. Был ли причиной тому почти допитый бокал, или своеобразное извинение России, или же его прикосновение – настолько целомудренное, насколько они могли себе позволить в этом месте, Литва не знал. Но плавная музыка, в которой он уже не различал отдельные инструменты, стала звучать иначе, а свет, отражающийся в хрустале люстр, вдруг засверкал ярче. — Кстати, пригласи Наташу. Я видел, как ты наблюдаешь за ней уже два танца подряд. Литва вздохнул. Неужели его так легко прочитать? — Уверен, она уже обещана на все танцы до конца вечера. От ее поклонников отбоя нет. — Ты думаешь, она ненавидит тебя, но это не так. Вот увидишь, она будет рада ненадолго сбежать от очередного возрастного кавалера в твое общество, — Россия улыбнулся и, забрав у него из руки бокал, кивком отправил туда, где расположились вот-вот окончившие танец девушки, и где, укутавшись в голубой шарф, скучала Беларусь. *** Это лето было таким же холодным, как и все остальные в Петербурге. Литва пожалел, что вышел из дома без сюртука и зонта: ветер пробирал до костей, а в воздухе висел запах дождя. Он спешил с рынка, куда кухарка отправила его за едой – несмотря на свой титул, он не брезговал помогать по дому и часто выполнял мелкие поручения вместо слуг. Он никогда по-настоящему не считал себя аристократией, по крайней мере, не той, которая целыми днями лежит на диване и не умеет самостоятельно одеться. — Свежие новости! Исход войны с французами! Решена судьба Варшавского герцогства! Литва замер, прислушиваясь к крикам газетчика. Через несколько секунд он уже шарил рукой в кармане в поисках пяти копеек, пока его глаза изучали заголовок «Вѣнскій конгрессъ завершенъ». Первая капля дождя, упавшая на страницу, победила его желание начать читать прямо посреди улицы, и он быстро зашагал домой, сунув сверток подмышку. Как и ожидалось, Россия вернулся через несколько дней. В честь победы был устроен ужин, на который он лично собрал все страны, входящие теперь в империю. Еще совсем недавно их было в три раза меньше, однако Россия прибавлял в территориях едва ли не каждый год. Теперь напротив Литвы, смущаясь, сидел Финляндия, чуть поодаль с любопытством рассматривал присутствующих Бессарабия, а рядом угрюмо ковырялась ножом в тарелке Грузия. И Литва не сразу смог себе в этом признаться, но он чувствовал разочарование от того, что втайне ожидал увидеть за этим столом кое-кого еще. Не надеялся – надежда была бы слишком громким словом и делала бы предмету его мыслей слишком много чести – но ожидал. И не увидел. После ужина все разошлись по комнатам, и только Россия остался читать у камина, пока слуги убирали со стола. Литва сам отнес несколько тарелок, набираясь решительности для разговора, который собирался завести, после чего еще несколько минут молча сидел рядом и, только заметив, что Россия уже дочитывает главу, сделал глубокий вдох и спросил: — А как там дела у Польши? Если Варшавское герцогство теперь с империей, разве он не должен тоже быть здесь? Он нарочно решил не называть его по имени. В его голове это звучало небрежно, как случайный вопрос, возникший посреди разговора. В реальности получилось совсем не так, но Россия, кажется, не придал этому значения. Он оторвался от книги и удивленно посмотрел на Литву. — Польша мертв. Его убил Пруссия еще лет десять назад… может, больше, — он сморщил лоб, словно силясь вспомнить детали. — В общем, вскоре после разделов. Когда ты перестаешь быть страной, тебя становится легко убить. Особенно другим странам. В его словах не было ни сожаления, ни ликования. Он сообщил это будничным тоном – таким же, каким обычно сообщают, что на выходных приедут очередные гости, а в конце месяца обещают похолодание. — Понятно, — просто ответил Литва. Он ожидал этого. В конце концов, не было никакой надобности оставлять в живых завоеванные страны, и Россия просто слишком добр, потому позволяет им жить на деньги государственной казны. К тому же Литва достаточно хорошо знал Польшу и понимал, что тот навряд ли был образцовым подчиненным, и, вероятно, попросту спровоцировал Пруссию с Австрией своим поведением. В зале неожиданно стало слишком тихо: он не заметил, как ушли все слуги, и они с Россией остались вдвоем. В висках появилась тяжесть, а огонь в камине стал каким-то ослепляющим и будто стремился дотянуться до Литвы, чтобы схватить его и навсегда утянуть с собой в пламенную бездну. Он попрощался и ушел в свои покои, где уснул, едва его голова коснулась подушки. Весь следующий день он общался с гостями. Не все из них жили в Петербурге, и Литва не хотел упускать возможность перекинуться новостями, которые он мог обсудить только с другими странами. Бывшими странами. Он уже не помнил, когда последний раз был на собрании настоящих стран, – его туда больше не приглашали, и увидеться с кем-либо удавалось только во время их визитов в Россию. Разговаривали в основном о текущем, прошлое вспоминали с большой осторожностью и избирательностью. Впрочем, это позволяло сохранять дружелюбное настроение и сосредоточиться на лучших моментах, которые каждый вычленял из своих историй. И лишь когда Литва остался один, вновь готовясь ко сну, он позволил себе вспомнить то, что запрещал весь день. То, насколько мало в его жизни было его самого. С самых юных лет на него влияла то Беларусь – заставляя учить свой язык, то Польша – заставляя учить свой язык и принять свою религию. Польша, который все время пытался переделать его под себя. Приезжал в его города и распоряжался в них как в своих. Навязывал свою манеру одеваться. Учил своим танцам под свою музыку. Водил на свои праздники. Самовлюбленный и инфантильный, изображал из себя образцового шляхтича, а сам просыпал дни охоты и давал в задницу всей Речи Посполитой. Боялся новых людей, но влюблял их в себя через пять минут знакомства. Громко смеялся, хранил саблю под подушкой и устраивал дуэли по поводу и без, несколько раз безуспешно пытался отрастить усы и любил глупые сказки про драконов. Польши всегда было много, и что бы Литва ни делал, Польша всегда был где-то рядом. А теперь Польши больше нет. Ни в его жизни, ни в чьей-либо еще. Нет и больше никогда не будет. И Литва едва успел зажать рот рукой, прежде чем беспомощно разрыдаться, свернувшись на кровати. Он не хотел, чтобы его услышали в соседних комнатах, но не мог остановить ни судорожные всхлипы, ни слезы, насквозь пропитывающие подушку. Ему было жаль Польшу, но еще больше ему было жаль мир без Польши. Как будто его лишили чего-то особенного, яркого и больше всех стремящегося к жизни. Когда он проснулся, комната светилась от пробивающегося в окно солнца. Выглянув на улицу, он увидел, что рабочий день в столице уже в разгаре: все куда-то спешили, грузчики разгружали повозки, а к продавцу в мясной лавке выстроилась небольшая очередь. Направляясь к умывальнику, он нашел под дверью записку. Почерк был легко узнаваем и принадлежал России: «Сегодня не вернусь, оставляю тебя за главнаго въ домѣ. На слѣдующей недѣлѣ ѣду въ Одессу. Хочешь меня сопровождать?». Он подумал о море и солнце – настоящем солнце, а не том, с помощью которого лето в Петербурге сейчас притворялось летом – и невольно улыбнулся. Вчерашняя истерика теперь казалась просто всплеском эмоций в ответ на насыщенную событиями неделю. Он ополоснул лицо холодной водой и решил, что больше не позволит мыслям о Польше задерживаться в голове дольше нескольких секунд. *** Он чувствовал, что что-то назревает. Даже несмотря на то, что он не общался со своим народом уже много лет, лишь изредка пересекавшись кое с кем из знати, он не мог не ощущать на себе его настроений. Пока он пил игристое вино на петербургских балах, они хотели уйти, и все это время он знал. Но замалчивал, – боясь делать из мухи слона и не желая отвечать на вопросы, давать оценку происходящему и занимать какую-то сторону. Он надеялся, что проблема разрешится сама собой, но она не разрешилась. И теперь Россия, едва узнавший новости о польском восстании, спрашивал у него, почему в нем оказалась замешана литовская шляхта. Ему часто ставили в упрек, что он не умеет врать. Может быть, он действительно не умел, хотя сам он считал, что ложь просто не имеет смысла в большинстве ситуаций. В любом случае, на вопрос России он ответил честно. И даже когда голос того изменился до неузнаваемости, а кулак с побелевшими костяшками ударил буфет так, что внутри упало несколько тарелок, Литва не оставил попыток объяснить, что именно не устраивало восставших. Что было дальше, он помнил плохо. Сильная рука вдруг схватила его за рубашку и швырнула в стену, а затем рывком подняла и потащила в сторону конюшни. Там рубашка была с него содрана, а в сильной руке появился кнут. Брошенный на землю, он сидел среди растоптанного сена и не верил в происходящее. Последним, что он разобрал, было: «Отвернись», после чего рука замахнулась, и в глазах потемнело от боли. Кажется, он плакал. Судя по саднящему следующие несколько дней горлу, еще и кричал. Удары были настолько свирепыми, что, не будь этот кнут предназначен для лошадей, он бы с легкостью рассек не только его кожу, но и позвоночник. Между его криками, ржанием встревоженных лошадей и свистящим звуком, за которым следовали все новые удары, было еще что-то про благодарность в ответ на хорошее отношение – это Литва тоже запомнил обрывочно. В какой-то момент его стошнило. Когда слезы и темнота перед глазами отступали, и к нему возвращалась способность видеть, он смотрел на свои дрожащие руки – на них он опирался, мысленно умоляя себя выдержать еще немного. Падать было страшно. Казалось, если он упадет, то не встанет уже никогда. Вполне возможно, эта конюшня станет его гробом, темным и бесславным. Наверное, он это заслужил. Но вот Россия выдохся и, швырнув в него кнут, вышел, оставив тяжелые двери нараспашку. Прошло несколько минут, прежде чем к нему осмелились войти прибежавшие на крики Эстония с Латвией. Все это время его продолжало трясти – от смеси боли, шока и обиды. Вся любовь, все красивые слова и нежные прикосновения, в том числе к этой самой спине, были теперь перечеркнуты кровоточащими ранами. Литва почти не сомневался, что даже в припадке ярости Россия помнил, как сильно он любил эти прикосновения. Помнил и сделал это специально. Он пришел на следующий день. Принес ткани и какие-то медицинские инструменты, вместе с ним зашли слуги и поставили рядом еду. Есть не хотелось, слушать извинения тоже, но сбегать было некуда: сейчас силы позволяли ему лишь покорно сесть и позволить России обработать и зашить следы вчерашнего зверства. От него пахло перегаром – судя по всему, эта ночь для него продолжилась бутылкой водки. Аккуратно работая, Россия без остановки говорил, как ему жаль, что он позволил этому случиться, как он был неправ, что не сдержал себя в руках, и как он на самом деле любит Литву и будет заботиться о нем, пока он не поправится. Литва молчал, периодически дергаясь от жжения, и думал о том, где Россия научился зашивать раны. Разумеется, он, хоть и был младше Литвы, все же прожил больше сотни человеческих жизней, и одной из них точно хватило бы, чтобы обучиться медицине. Просто Россия никогда об этом не упоминал. Как и о том, что он любит в порыве злости избивать своих подчиненных до кровавого месива. Литва внезапно понял, что все это время совсем его не знал, и медведь, с которым он жил, был неприручаемым и непредсказуемым животным. Лишь в одном он не сомневался: произошедшее прошлой ночью повторится. Он должен привыкнуть ни к чему не привыкать и всегда быть готовым к худшему. *** Тусклое рассветное солнце нехотя освещало его отражение. Человек в зеркале смотрел на него с безразличием и долей плохо скрытого отвращения. Этот человек казался ему совершенно чужим, хоть они и виделись каждое утро. Литва категорически отказывался позволять слугам стричь и брить себя, предпочитая делать все самостоятельно – эта простая рутина давала ему чувство контроля, которого так не хватало в его жизни. Россия старался не бить его по лицу. Он любил его лицо, восхищался им и подчас даже цитировал куртуазную поэзию, проводя большим пальцам по его щекам, скулам и губам. Литва их ненавидел. Он все еще держал в руке лезвие, которым только что брился, и, глядя на себя в зеркало, хотел воткнуть его себе в лоб. Изрезать щеки, раскроить нос, вырезать глаза из глазниц – что угодно, что бы сделало его непривлекательным. И вместо того, чтобы каждый раз подравнивать свои волосы, он хотел отрезать их под корень. Чтобы больше не быть красивым. Чтобы за них нельзя было схватиться и, намотав на кулак, избить его головой о стену, или настойчиво тянуть вниз, заставляя делать вещи, которые он делать не хотел. Как обычно, он отогнал эти мысли. Россия часто говорил ему, чтобы он оставался собой. Что все вокруг ненастоящие, и только он искренний, неподдельный и безразличный ко всеобщему желанию соответствовать капризам высшего общества. Вот только он пытался соответствовать: не высшему обществу, но каждому отдельно взятому человеку в этой стране в попытках быть для них своим. Он пришел сюда поляком, а теперь становится русским. И если настоящий он когда-то и существовал, то давным-давно остался в аукштайтских лесах и совсем не был похож на измотанного человека в зеркале. Захватив табак, он направился в зал с балконом, чтобы сделать это утро чуть менее отвратительным, чем оно началось. Он мог легко отказаться от завтрака, но отказаться от курения – привычки, которую он подцепил еще у своих аристократов – было выше его сил. Уже на месте он понял, что не надел халат. Выходить на балкон в ночной рубашке было неприлично, но курить в помещении он ненавидел, поэтому он осторожно присел у ограждения, чтобы его не было видно с улицы. Он невольно поморщился, когда его спина коснулась камня. Раны от последнего избиения уже успели затянуться, но он все равно старался лишний раз их не тревожить. Он привык к постоянной боли. Она была разной: иногда она не давала ему даже поднять руки, а иногда напоминала о себе только при касаниях, но она была всегда. Когда он принимал ванну, когда откидывался на спинку кресла, когда случайно переворачивался на спину во сне и когда цеплял едва появившуюся корочку одеждой. А еще был постоянно преследовавший его запах гноя. Несмотря на все старания Латвии, который никогда не спал во время их с Россией ссор и всегда сразу обрабатывал его раны, и Украины, которая потом каждый день проверяла их заживление, они все равно гноились. Сколько бы Литва ни пытался избавиться от этого тошнотворного запаха или скрыть его парфюмом, он всегда был с ним, сопровождаемый бессилием и безнадежностью. Ветер яростно шумел, мечась по столичным улицам, но ограждение балкона неожиданно хорошо защищало от его порывов. Докурив, он устало подумал, как сильно ему не хотелось вставать с этого места. Будь его воля, он бы просидел здесь весь день. Он закрыл глаза и попытался расслабиться, но через несколько секунд снова открыл их, услышав, как кто-то вошел в комнату. Он давно научился на слух определять шаги каждого из жителей дома. Эти принадлежали Эстонии. Зайдя на балкон, тот поздоровался и принялся раскуривать трубку, взглядом, однако, то и дело возвращаясь к сидящему на полу Литве. Он понял, что Эстония смотрит на его голые ноги, покрытые синяками, и покрасневшие стертые колени. Литва всегда ценил в друге его ненавязчивость и тактичность, но сейчас любопытство Эстонии было слишком очевидным, чтобы его игнорировать. Литва нехотя ответил на его взгляд, давая понять, что тот может озвучить свой вопрос. — Слушай, я не хочу… вмешиваться в ваши… дела, — он делал паузы, подбирая каждое слово, — но у вас там все нормально… с Иваном? Литва снова закрыл глаза. Он только что проснулся, почувствовав, как заскрипела и продавилась под чужим весом кровать, а мягкий шепот над ухом сказал ему, какой он красивый, когда сонный. Сильные руки забрались под рубашку, хорошо – слишком хорошо – зная его тело. Под спину заботливо положили подушку, разворачивая его навстречу светлым глазам, жадно смотрящим на него из темноты. Просто расслабиться и позволить себя использовать. Он сам не заметил, как начал плакать. Вовсе не от боли, хотя больно бывало часто, скорее от осознания собственной слабости. Его снова разбудили посреди ночи, чтобы трахнуть, а ему снова нравится. Великое княжество Литовское, балтийский волк и викинг суши, теперь послушно облизывает чужие пальцы и не говорит ни слова, когда с ним без предупреждения делают что вздумается. Заметив его слезы, Россия принялся вытирать их, шепча что-то успокаивающее, но не остановился. Это было унизительно: еще более унизительно, чем если бы он снова избил его. Но способность возбуждаться от унижений, которую он в себе воспитал, в очередной раз победила остатки воли к протесту. Пальцы мертвой хваткой впивались в ноги, шепот то и дело прерывался тяжелым дыханием. В какой-то момент одна из сильных рук переместилась к его горлу и сжалась вокруг него, уродуя звуки, которые он издавал по тихим просьбам на ухо. «Тебе нравится? Я вижу, что тебе нравится. Ты такой красивый. Посмотри на меня». А потом все закончилось, но ненадолго, – вскоре его подхватили и, тихо смеясь, понесли по пустым коридорам спящего дома в винный погреб. Там Россия прижал его к стене, а у него задрожали колени. Был ли причиной тому холод, страх или, наоборот, непреодолимое и почти мучительное желание – он не знал. Какая-то часть него искренне хотела, чтобы здесь и сейчас, где их никто не услышит, с ним сотворили самые жестокие вещи, которые он способен вообразить. Пусть эти бочки и бутылки станут последним, что он видит в жизни, он не был против. Но вместо этого его просто поставили коленями на каменный пол, где следующие полчаса он давился, принимая Россию, пока тот держал его за подбородок и, продолжая смеяться, лил вино ему на лицо. Это было не его тело. Не его лицо, не его голос, не его синяки и шрамы. Он полностью передал себя во владение России, и все, что с ним происходило, воспринималось так, будто это происходит с кем-то другим. Но правда была в том, что телу – принадлежало оно ему или нет – нравилось то, что с ним делали. И чем больше Литва отделял себя от него, тем сложнее было контролировать удовольствие, которое доставляли ему эти руки, шепот, взгляд и небрежные движения. Нет, Россия никогда не брал его грубой силой. Но ему этого и не требовалось. — Все хорошо, — ответил Литва, улыбнувшись для большей убедительности, — просто иногда Иван очень… темпераментный. Все отлично, — он натянул рубашку на колени, закрывая ссадины. Врать он так и не научился. Было видно, что Эстония ни на секунду ему не поверил, но решил не портить хорошее утро. Это был не первый и, Литва был уверен, далеко не последний их разговор на эту тему. Лгать другу было невыносимо, еще более невыносимо было лгать умному другу, который задает вопросы, прекрасно зная ответы на них. Как будто Эстония не дежурил, пока он сутками не мог встать с кровати, и не видел, на что похоже его тело. К слову, Эстония был единственным, кто пытался задавать вопросы. Все остальные тактично делали вид, что ничего не замечают, за что Литва по-своему был им благодарен. Возможно, однажды он найдет нужные слова и расскажет кому-нибудь о том, что на самом деле творится между ними с Россией, но точно не сейчас. Впрочем, он сам не знал, что именно между ними творилось. Разве не он выбрал эти отношения и раз за разом продолжал соглашаться на все происходящее? Он определенно испытывал привязанность к России. Необъяснимую, противоречивую и… взаимную. Их интерес друг к другу простирался гораздо дальше секса и любви к насилию: Россия забирал многое, но Россия многое отдавал. Уж точно достаточно, чтобы Литва не чувствовал за собой права жаловаться. *** Он с любопытством рассматривал комнату Украины. Она мало чем отличалась от его собственной, но много деталей, вроде незаконченной вышивки или маленького зеркала у окна, говорили о том, что здесь жила молодая девушка. Сама хозяйка заканчивала зажигать свечи, пока ее сестра нервно сидела возле двери, всем видом показывая, насколько сильно ей не хотелось сюда приходить. Ночной полумрак придавал этой встрече еще большую таинственность, хотя собираться ночью не было никакой необходимости – Россия был в отъезде. Обсуждали новое готовящееся восстание. То, которое сейчас воспринималось как очередные недовольства на западе страны, но которые – они все чувствовали – скоро станут серьезной проблемой. Несколько раз неловко прозвучало предложение сбежать из Петербурга и присоединиться к политическим силам у себя на родине, но все трое будто заранее знали, что обречены. С каждой новой предложенной и вслед за тем отвергнутой идеей надежда постепенно покидала их, а заговорщическое вдохновение увядало, оставляя длинные паузы в разговорах и мрачное осознание неизбежного. — Не думала, что однажды скажу это, но без Феликса бунтари из нас ничтожные, — хмуро заметила Беларусь, скребя ногтем едва заметное пятно на своей сорочке. — Был бы он здесь, быстро бы нашел нам работу. — Феликс мертв, — глухо отозвался Литва, повторив услышанные когда-то слова России. Беларусь бросила на него взгляд, которым часто одаривала его в ответ на какую-нибудь сказанную глупость. Глупостью, по ее мнению, впрочем, было почти все, что говорил Литва. — Ты что, правда в это веришь? Мозги, видимо, совсем от алкоголя высохли. Царство Польское живее всех живых, поляки, вон, книги пишут, восстания организовывают. Ты думаешь, от этого придурка так просто избавиться? Он еще нас всех из-под земли достанет. А сейчас прячется где-то, либо его специально прячут от нас. — Мне все равно, — ответил он, сам удивившись тому, насколько безэмоционально прозвучал его голос. Что он должен делать с этой информацией? Поселить в себе ложную надежду – на что? Он давно распрощался с Польшей и не имел ни малейшего желания возвращаться к прошлому даже в мыслях. Еще не начавшееся восстание ждет провал. Россия будет в ярости и призовет их всех к ответу, что обернется проблемами для них всех, а для Литвы – почти наверняка очередными побоями. На это ему тоже было наплевать: он принял боль как часть своей жизни и смирился, что теперь она будет сопровождать его всегда. Старые шрамы, отгнив, заживали, а синяки рассасывались, пока на их месте не появлялись новые. И даже когда на его спине больше не останется живого места, Россия просто придумает что-нибудь другое. Куда более противным было то, что это понимали и сестры – как и все остальные в доме. На него смотрели со смесью жалости и отвращения, видя в нем проститутку, которая позволяет любые издевательства над собой ради покровительства самой сильной страны. В некоторых жалости было больше, а в некоторых, как в Беларуси, осталось только отвращение, подпитываемое ревностью. По злой иронии, он всегда искал именно ее одобрения, и именно в ее глазах ему сильнее всего хотелось быть мужчиной. Но еще с юных лет она была смелей, настойчивей и выносливей него – и если даже в былые годы ему не удавалось добиться ее расположения, то сейчас он предпочел бы вообще для нее не существовать, чем быть любимым питомцем ее брата. *** Они возвращались в Петербург из очередной деловой поездки, когда застали снегопад. Обычное дело для здешней зимы, но Россия снегопады не любил и по какой-то необъяснимой для Литвы причине их боялся, поэтому было решено дать лошадям отдохнуть и остаться на несколько дней в ближайшем селе. В ту же ночь началась сильнейшая метель, жуткие завывания которой они слушали, заперевшись в одной из пустующих изб. Находиться наедине с Россией было странно. Отчасти потому, что можно было ни от кого не прятаться и перестать соблюдать субординацию. Отчасти потому, что сам Россия менялся до неузнаваемости, становясь разговорчивым, по-другому разговорчивым, и сосредотачивая все свое внимание на Литве. Казалось, в его лице он наконец-то находил собеседника, с которым он мог быть собой. Быть слабым. Литва не знал, действительно ли он особенный, или Россия такой со всеми близкими ему людьми. Но была еще одна вещь, которую он заметил: находиться наедине с Россией было удивительно спокойно. Все разы, когда тот выходил из себя и прибегал к насилию, происходили по вине внешнего мира: кто-то или что-то расстраивало и злило его, и его подчиненный становился способом справиться с приступами агрессии. Но когда он оставался с Литвой один на один, как сейчас, без доступа к корреспонденции и гонцам плохих вестей, Литва становился его миром. И в эти моменты он чувствовал свою власть над Россией. На следующий день Литва вызвался помогать расчищать дорогу, а Россия остался в доме, сославшись на бумажные дела. Светило солнце, от ночной метели не было и следа, если не считать снежных гор, местами доходивших до покосившихся крыш. Литва был рад возможности поговорить с местными: в Петербурге крестьян не водилось, а между тем именно они, а не офранцуженные аристократы, были душой этой страны. Они никогда не видели в нем своего, он не выглядел и не разговаривал как они, но после того, как он помогал мужикам с дровами, а бабам – с работой по дому, он становился всеми любимым гостем и мог с жадностью внимать рассказам, которыми его развлекали. Хорошо ладил с крестьянами и сам Россия, что Литва всегда считал одним из его лучших качеств. Работу закончили уже затемно. Спасаясь от мороза, Литва бежал к избе, превозмогая усталость и предвкушая ее тепло, и застыл на пороге, когда отворил дверь и понял, что внутри так же холодно, как и снаружи. Россия сидел за столом в компании полупустой бутылки самогона. — Ты не топил печь?! — он тут же бросился к дровам, прикидывая, сколько нужно, чтобы успеть хоть немного согреться перед сном. — Ты вернулся, — Россия поднял на него глаза, блеск которых явно давал понять, что он уже не в том состоянии, чтобы чувствовать холод. — Я скучал по тебе. Посиди со мной. Литва быстро разобрался с растопкой и неловко присел на угол скамьи. Тусклый свет лучины падал на лицо России, отражаясь в его мягких очертаниях. Он выглядел несчастным – в той мере несчастным, в какой люди позволяют себе напиваться в одиночку, с тоской смотря в стену и ожидая чуда, которое спасет их от собственных мыслей. Выбора не было – сегодня этим чудом придется стать Литве. — Как тебе здешние сельчане? И что они думают о нас? — Россия участливо подвинул к нему бутылку, но он проигнорировал намек. — Добрые, простые люди. Мы для них ничем не отличаемся от обычной знати, но, кажется, я им понравился, — он собирался рассказать о том, как провел время, когда до него дошло, о чем на самом деле спрашивал Россия. — И им хорошо в твоей стране, — добавил он. — У них отличная жизнь и… — Ложь! — внезапный крик и удар ладонью по столу заставили его вздрогнуть. — Они, блять, ненавидят меня! Ничего не помогает, ничего, сука, не становится лучше, отмена крепостного права ничего не исправила, крестьяне едва терпят господ, а господа не понимают крестьян. Правители требуют от меня невозможного. Я не справляюсь, — последние слова Россия произнес почти шепотом и бессильно спрятал лицо в руках. — Нигде нет согласия между крестьянами и господами, — возразил Литва, пытаясь вернуть голосу уверенность, когда секундный страх отступил. — Люди любят свои страны не за это. Ты для них… ты больше, чем их урожай и деньги. Больше, чем законы, которые издают цари. Больше, чем политические распри и личные драмы, — если в начале этой неожиданной для него самого речи он нарочно старался звучать как можно убедительнее, чтобы успокоить Россию, то теперь его тон и правда стал твердым, если не настойчивым. — Эти люди здесь рождаются, живут и умирают, и даже те, у кого есть возможность повидать мир, постоянно пишут о том, как они скучают по родине. Они любят тебя. «Даже меня любят. Хотя я этого точно не заслужил», — мысленно добавил он, но не стал говорить вслух. Россия какое-то время не шевелился, а затем поднял голову и посмотрел на него все теми же блестящими глазами. — А ты? Ты любишь меня? Литва не мог выдержать этот взгляд. Он встал, подошел к России и обнял его, зарывшись носом в пепельные волосы. — Вань… Он не привык называть его так. Не привык видеть его таким. Дрова в печи потрескивали, заполняя повисшую тишину. Щека России была такой же холодной, как пальцы Литвы, которыми он осторожно до нее дотронулся и, не встретив сопротивления, нежно погладил. А еще она была такой же мягкой, какой казалась в полумраке: Россия сегодня зачем-то побрился. — …конечно, я люблю тебя. Он по-прежнему не умел врать. К его собственному сожалению, это была чистая правда. Была ли это любовь из жалости? Любовь из безысходности? Любовь по привычке? Любовь, ведомая страхом? У этого чувства не было объяснения. Ему казалось, что только он один знает Россию настоящим: в эти моменты, как сейчас, когда он уязвим и нуждается в его любви. Разве можно не отвечать любовью тому, кто в ней нуждается? Россия продолжал смотреть в одну точку перед собой – туда, где минуту назад сидел Литва, – и тихо продолжил: — Ты заслуживаешь лучшего. Я тебя убиваю. Я плохая страна и дурной человек, — он повернулся к Литве, снова поймав его взгляд, и тот готов был поклясться, что еще ни разу не видел в глазах России такой тоски. — Но я не смогу без тебя. Пожалуйста, пообещай, что никогда меня не оставишь. Литва вздохнул, после чего аккуратно убрал волосы с его лица и поцеловал его в лоб. — Ваня, пойдем спать. Печь так и не успела как следует нагреть дом. Этой ночью они уснули, крепко прижавшись друг к другу в попытках заполучить от этих объятий хоть немного тепла. Даже если к утру Россия не забудет этот разговор, они оба сделают вид, что его не было. *** В день, когда они, наконец, покидали село, Литва решил заглянуть в местную церковь. Россия никогда не настаивал, чтобы он посещал православную службу, поэтому пришлось напрячься, чтобы вспомнить, как правильно креститься. Впрочем, осудить его за ошибку было некому: служба уже закончилась, и все прихожане разошлись по домам. Внутри церковь была еще меньше, чем казалась снаружи, свет почти не пробивался в маленькие окошки, и темное помещение освещали лишь свечи. Пахло ладаном и сыростью каменных стен. Несмотря на пустоту зала, он почти сразу почувствовал на себе чужой взгляд: с деревянной иконы на него смотрели Богородица с младенцем. Их лица, как и сама икона, потемнели от времени, но большие глаза были светлыми и, казалось, смотрели сквозь его тело, проникая внутрь, заглядывая прямо в душу. Сам не зная, почему, он опустился перед ней на колени и начал молиться. За всех сразу: за Россию, своих друзей и даже Польшу, где бы он сейчас ни был. Он просил отпустить им всем грехи и избавить от душевных терзаний. Просил для них счастья и сил справиться со всеми испытаниями, выпавшими на их судьбу. Просил мира для их стран и живущих в них людей. Одна из свечей, догорев, потухла, испустив тонкую струю дыма. Богородица по-прежнему наблюдала за ним. Какое-то время он помолчал, продолжая смотреть на нее в ответ, а потом принялся молиться за свою страну. Он говорил о ней, прерываясь лишь для того, чтобы перевести дыхание: о ее людях, их изобретениях, важных событиях и красоте. Его истории сбивались, а мысли перескакивали одна на другую, но он не мог остановить это признание в любви, рвущееся наружу, нуждающееся в том, чтобы быть озвученным. Закончив, наконец, рассказ, он попросил, чтобы каждый человек в его стране – от шляхтича до крестьянина – жил без нужды, чтобы его родные леса и города стояли веками, и чтобы его язык и его любимые песни и сказки не были забыты. Ему было все равно, умрет ли он однажды, но он хотел, чтобы Литва не умирала никогда. И неожиданно Богородица заплакала. Из ее светлых глаз, немигающим, пронзительным взглядом внемлющих его молитвам, потекли самые настоящие слезы, оставляя после себя блестящие дорожки. В тот же миг он испытал облегчение, словно из его сердца выжали всю накопившуюся в нем горечь, а внутри разлилось тепло, какого он не ощущал уже долгие годы. Его самые искренние и сокровенные желания были услышаны. Он встал, перекрестился – на этот раз точно правильно – и, последний раз взглянув на икону, вышел из церкви, аккуратно закрыв за собой дверь.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.