***
— Ты туда не пойдешь, — говорит Нёвиллет, сердитый и расстроенный, — ты можешь пообещать мне хотя бы это? — Обещаю, — слышится сверху. Нёвиллет знает: солгал. Знает, что время на исходе, потому льнёт ближе к мозолистым пальцам, перебирающим его уложенные волосы. Смотрит снизу вверх, с его колен — твёрдых, уставших, совсем неподходящих для лежания, — на подбородок с тонким покровом щетины. Они молчат. Так тихо, так нежно. Нёвиллет ещё может дышать. — Звёзды видишь? — спрашивает Ризли, пальцем указывая в прорезь неба среди деревянных гниющих крыш окраин Парижа. Пахнет плесенью и мокрой после дождя землёй. Здесь фонари не горят, зажечь некому. Да и никто не желает. Люди, изнеможённые работой на мануфактурах, уже лежат под тонкими одеялами, спят на твёрдых полах без подушек, своими телами согревая детей. В сумраке Нёвиллет видит его палец, но взгляд переводит на чистое небо, на яркие звёзды, на тонкую полосу свободы в их жизнях. У Нёвиллета в поместье тепло — удушающе. Там чисто, там убирают дважды в день, там камин ласково приманивает взгляд огнём и разрешает подумать о невозможном, клянётся сохранить в себе его мечты, унести в пустоту, потухнув. У Нёвиллета кожа — сверкающая мягкая белизна. Его высокое тело стройно, гладко, незапятнанное грязной работой. У Ризли кожа — карамель под капельками пота, выпирающие сухие мышцы, потому что только так себя можно прокормить. Нёвиллет говорит: — Красиво. И хочет забрать Ризли с собой, в светлое поместье, в господскую спальню, прогретую слугами ещё несколько часов назад, в уютную постель с голубым балдахином. Но знает — всегда знает, и всегда ненавидит это: нельзя. Поэтому жмётся ближе к его истощённому, угловатому телу.***
Нёвиллет сбегает — как малое дитя, как импульсивный подросток, которым он никогда не был — из собственного поместья снова. Сбегает от богатства, от церемоний, от стопок документов и встреч с вассалами. Бежит дальше, к покосившимся домам и по-простому радостным людям, чтобы вдохнуть. Ризли даёт ему свою одежду — изношенная, но чистая ткань. Заплетает его белёсые, изящно блестящие волосы в кривую косу. Они смеются по-детски, абсолютно легко, до судорог в животе и болящих щёк. Иногда Нёвиллет забывает, что умеет смеяться так. Ризли ведёт его на какой-то крестьянский праздник их сбора. Люди тянут его — в крестьянский одеждах, с колтунами и петухами в волосах и смущёнными глазами — прямо в танцующую толпу. Ризли не отпускает, тянется следом в самый центр пляски. Держит крепко за руку, подпевает хору толпы незнакомые Нёвиллету песни, и его туманные глаза блестят на солнце так ослепительно счастливо, что хочется плакать — от волны чувств, которые он не знает, как выразить, от того, что всё это не вечно. Со временем Нёвиллет привыкает, запоминает повторяющиеся куплеты, всплески рук, движения ног. Он пляшет с ними, кружится в хороводе детей, доверчиво смотрящих в его лицо беззубыми улыбками, надрывает горло, поя, а Ризли хватает его за ребра, поднимает вверх и крутит, заставляя в испуге сжать его плечи. Нёвиллету в руки незнакомцы вручают дешёвую выпивку — самодельную, быть может — и закуски, какие могут быть у таких людей в такое время года. Горло жжёт до жути, лицо превращается с морщенную гримасу, вокруг люди смеются, а Ризли среди них. — Совсем не похоже на вино из герцогской винницы, да? — весело подтрунивает он, кладя Нёвиллету на плечи руку, близко-близко, нос к носу. — Нет, не похоже, — смотрит в Ризли в глаза, запыхавшийся и всё ещё с горечью алкоголя на языке, — но меня устраивает. И вдыхает полной грудью.***
Парень смотрит прямо ему в глаза издали, из толпы отпрысков феодалов-католиков, с отвращением плюющих на его изношенные вещи. — Что вы, грязные гугеноты, можете знать о вере? — Уж побольше вас, церковных тряпок, — отвечает парень едко, но продолжает разглядывать Нёвиллета. В дорогих тканях, со статной спиной, безмятежно обедавшего на террасе ресторана. — Думаешь, мы на вас управу не найдём, шельма бестолковая? Ты подожди, ещё немного и всех вас перехороним, — слышит Нёвиллет и вздыхает. Он знает, чьи это дети. Знает, что родители их такие же, воспитанные церковью и знатью. Поэтому встаёт. — Что вы устроили посреди белого дня, юноша? — подходит со спины, складывая ладони на трости. Сопляки оборачиваются — злорадные, упивающиеся положением своих родов, с ядовитыми ухмылками — и проглатывают языки. — М-месье Нёвиллет, — и сразу слетает с их лиц то отвратительное высокомерие, склоняются низко, всё ещё помня своё положение — в иерархии и ситуации, — приветствуем вас. Нёвиллет молчит, ждёт, пока они разогнутся, а заискивающая — очередная — маска упадёт с их лиц. Когда они сами упадут в ад. — Не думаете ли вы, что лишь вредите репутации своей семьи этой выходкой? — говорит спокойно, медленно, давит авторитетом, хотя и не любит. — Не хотелось бы, чтобы ваша хворая мать волновалась из-за такой мелочи. На лице юноши — лидера этого маленькой группы избалованных детей — мелькает злость, но быстро сходит на нет. Понимает: лучше не брыкаться, не острить. — Вы правы, месье, самое время её проведать. В эти дни она мало выходит из покоев. — Я посещу церковь, чтобы помолиться о её благополучии. Они прощаются — вежливо, приторно до того, что сводит зубы — и уходят, прячась от его пронзительного взгляда за углом. Всё, чего хочет Нёвиллет — вернуться за столик и мирно продолжить обед. Он разворачивается спиной к глазеющим на него зевакам, сплетникам, уже к вечеру разнесущим и раздующим это небольшое столкновение до ссоры между знатью, когда слышит: — Месье Нёвиллет д’Эльбёр? — уточняет парень, сложив на груди руки, а ветер колышет его поседевшие пряди.***
Нёвиллет смотрит на Ризли, смотрит свысока, с помоста, и непролитые слёзы светятся на его ресницах. Прости хочет сказать Нёвиллет прости, что не можем иначе. Всё в порядке говорит Ризли, но молчит, глядя на него из шумной загнанной толпы протестантов всезнающими глазами нам просто не повезло. Что-то трескается на его груди, в его груди. Крест и сердце. Дин-дон Дин-дон Дин-дон Протестанты кричат, люди кричат, и Ризли где-то среди них, но Нёвиллет больше не может найти его в мешанине крови и мельтешащих голов. Нёвиллет хочет упасть на колени и кричать во всю глотку о том, как сильно он ненавидит это. Эту жестокость, эту мерзость, эту веру, отнявшую у него всё. О дева Мария, за что? Где я согрешил? Не было в планах королевы празднеств, не было счастливой свадьбы, ей бы только выманить высоко должностных протестантов — богохульное отродье на её языке — в столицу, побольше, чтобы всех и одним махом. Рыдания всей Франции Нёвиллет слышит, чувствует, как свои, понимает, и позволяет ей выплакать всё его горе за него. Нёвиллет д’Эльбёр. С первого вдоха заклеймённый католичеством, заклеймённый зваными ужинами, шёлковыми одеждами, церковными обрядами — политическим ошейником, перекрывающим дыхание. Ризли научил его дышать. Ризли — где-то там, в куче безжизненных тел со стеклянными глазами — больше не дышит. О дева Мария, проведи мою душу с ним. В бездну, предначертанную всем нам.***
Среди тридцати тысяч погибших Нёвиллет находит себя, но почему-то продолжает дышать.