ID работы: 14662388

Зачем ветер дрожит?

Слэш
NC-17
Завершён
38
автор
Размер:
38 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
38 Нравится 12 Отзывы 12 В сборник Скачать

без тебя мне не с кем исчезать

Настройки текста
Иногда Чанбину кажется, что ещё секунда — и Хёнджин скончается на месте. Развалится на резаные куски серебряной мозаики. — Чанбин, ты только взгляни… — солнце задыхается под водой, а он тянет руки к распустившимся (впервые в этом году!) лилиям, поддевает и щекочет лепестки. Пальцы у него трясутся. — Они белее, чем мамина скатерть. — А то! — Как думаешь, она бы захотела сделать такую вышивку? — Вышивку?.. — он задумчиво закусывает губу, — Нет, наверно, ей бы понравились более тёмные цветы. — Какие, например? — Хм… И когда ему так кажется — нет ничего лучше, чем заставить младшего подумать о чём-то другом. Отказаться от затеи внеплановой похоронной мессы. — Ну-у, гиацинты или бордовые розы, например. — Почему ты так хорошо её знаешь? — Ну, может, потому, что с нашего знакомства уже прошло больше десяти лет? — всплёскивает руками и оборачивается. Улыбается широко. «Пальцы больше не дрожат». Чанбин выдыхает и, не удержавшись, треплет его по макушке, а затем отшагивает назад. — Пойдём, нас ещё Чарим ждёт. — Точно. Она просила талисманы занести. Талисманы — это замечательно, только вот пишутся они в строго определённый момент, выверенный по лунному календарю. Напитываются какой-то там специальной энергетикой, квасятся, чуть ли конечности не отращивают. По лунному — или когда вспышка прижимает, так что ни заснуть, ни мысли из головы выкорчевать. — Опять до ночи корячился? — М-м, нет, до утра. Камень, отброшенный в сторону, трещит, сталкиваясь с другими, и с бульком падает в озеро. — При свечах? — При свечах… — Блядь, ты себе глаза ломаешь. Что будет, если через три года ослепнешь? Хёнджин ведёт головой, разминая шею. Поджимает губы — он всегда поджимает губы, когда напарывается на остриё вставших между ними слов. А потом почему-то берёт за руку. — Схвачу тебя вот так и заставлю отвести к озеру на юго-западе. — Зачем? — На лотосы посмотреть. — Но ты же ничего не увидишь. — Зачем мне? — он прикрывает глаза, — Видеть будешь ты. За двоих. А я — чувствовать. — А сейчас? — А сейчас ты посмотришь под ноги и не споткнёшься об корень. Чанбин опускает взгляд. Переступает. Тянет за собой Хёнджина, чтоб тот тоже переступил. — Ты его запомнил? Или подсмотрел? — Глупости. И правда — глупости. — Не отвечай, знаю. Со свечами или без — разницы никакой. Хоть сейчас Хёнджина ослепляй или глаза завязывай — все талисманы как по учебнику напишет. Напишет, поставит подпись, заговорит и по домам разнесёт: и даже Чанбин, пропускающий подворачивающиеся под ноги коряги, со своей бесполезной рукой не понадобится. — Как на базар съездил? — Нормально, — Чанбин задевает плечом ветку. Проходит чуть вперёд, выводя их из зарослей. До селения ещё целый ли. Хёнджин до сих пор не открыл глаза. — Все фигурки продал? — Нет, пара штук осталась. Никому не нравятся рыбки… Зато всех котов и оленят выгребли буквально за час. — Мне нравятся рыбки. В листве копошится белка. Немного неудачливая: с дуба падает жёлудь. — Ой, ещё сирота Сухё как-то говорила, что любит рассматривать лисят в книге. Сможешь ей вырезать одного? — Конечно. А цвет? — Хочешь покрасить? — Хёнджин разлепляет веки, тут же щурясь и прячась от солнца. Они уже вошли в пролесок. — Блин, я не знаю. Она не говорила. Хотя… Подозреваю, что светлая. Знаешь, ещё такая, с большими ушками, — и показывает, с какими. По представленной карикатуре вообще ничего не понятно. Энтузиазмом хлещет выше крыши. — Хорошо, тогда так и сделаю. — Я тебе принесу картинку. Картинки нет два дня: Хёнджина прячут за сетью подвесных фонариков и выкрашенными в багряный деревянными стенами. — Хэй, Чанбин, как жизнь? — Порядок. Ты что, куда намылился? — Да нет, рубашку новую выгуливаю. — шагнувший в мастерскую Джисон крутится на месте, демонстрируя вмиг подлетевшую ткань. Она скользит и надувается, превращаясь в парус, и так же быстро опадает. У Хёнджина все штаны такие. Почти как юбки: широкие настолько, что можно было бы распустить и ещё по три пары скроить. — Классная. — Ага, — парень поправляет рукав, — А ещё я хотел передать благодарность сестры за талисманы. Ребёнок перестал донимать по ночам — спит, как будто вина хряпнул. А Хёнджина что, нет? — Неа. — Странно. Жаль. Думал, он опять из храма ушёл, чтобы у тебя отвиснуть. — Не получилось, как видишь. Настоятель его сожрал. — Ха-ха-ха, скажешь тоже! — Джисон запрокидывает голову, смеясь, — Ладно, я дальше помчал, а ты ему как-нибудь передай. И я ему тоже передам. И Чарим, как увидит, скажет. Лучше больше, чем ни разу. Он всё-таки подсобил. — Он всегда. — Да, он всегда, и поэтому ты тоже не молчи! Пусть человеку будет приятно. Не молчи — почти легко, почти осуществимо. Он-то, конечно, передаст. Суть, в общем-то, не в этом. — Я побежал. — А говорил, что никуда не намылился. — Я много чего говорю! Минхо сам себя с грядки не выкурит — у него там новая любовь всей жизни: белая свекла. Не скучай! И сбегает. Выпархивает, уносится вместе со слетевшим с яблони за окном листом, теряется среди жилых построек. Уходит вылавливать своего Минхо. Чанбин утирает капельку пота с виска, когда вновь принимается обтачивать деталь по заказу, и скучающе сдувает опилки. Откладывает стамеску. Никто не заходит и на следующий день. Дурацкий шлиф из рук постоянно вываливается. Для развития торговли из недели в неделю проводятся ярмарки. По особым датам, приуроченным к празднованию Нового года, Весенней оттепели, дня Урожая (у них в прошлом году выросли самые пышные и яркие тыквы!) многие земледельцы и купцы уезжают в город для того, чтобы потягаться с соратниками по роду деятельности уже там. Все любят крошечные состязания, что-то вроде неугасимого спортивного интереса. Место за столом у окна пустует. Чанбин подметает вчерашний мусор и достаёт нож-резак. Приходится с горем пополам браться за те фигурки медведей, которые у него запросил зажиточный семьянин в прошлый раз. Из Акчпо, вроде. Там чуть больше пыли и чуть меньше дождей. В прошлом году с отцом ездил — не очень понравилось. Троечка из десяти. В окрестных селениях устрой не то чтобы отличен, но атмосфера — с этим уж ничего не поделать — везде своя. Чанбину местная больше всех нравится. Может, как раз потому, что она и родная? Это, в общем, вполне объяснимо. У каждого здесь своя ниша. Функция — труднозаменимая и очень важная: жрецы заговаривают почву для посева, собирают травы и лечат больных, торговцы следят за сбытом товара, земледельцы возделывают поля и снабжают ценным ресурсом, одни следят за детьми, а другие находят себе более необычную стезю. Чанбин, вот, занят ремеслом. У него искусность в изготовлении предметов обихода и упрямое следование к цели в крови. Вероятно, от отца. От матери — ветер, путающийся в кудрявых волосах, и ямочка на щеке. — Чанбин, я принёс! — какое-то до безобразия светлое пятно вплывает в поле зрения. — И года не прошло. А от Хёнджина, хоть он ему не мать и не отец — прогрессирующая непереносимость чужого общества, ржавеющая не вытащенным из лужи вовремя гвоздём. Острая болезнь. Каплю отягощающая. Чужого общества — такого, которое не Хёнджин. — Не злись, мы с мелкими вылизывали храм до умопомрачения, чтобы лето без задоринки встретить. — Хёнджин пропускает пальцы сквозь аспид прядей. Кладёт перед ним лист с начирканной карандашом лисой. — Сам рисовал? — Угу, книгу в библиотеке с животными откопал. Но она маленькая была, и я сделал копию побольше, чтобы ты мог нормально рассмотреть. — Свечи?.. — Не было. Днём рисовал, днём, нечего так на меня смотреть. От этого простого ответа почему-то начинают свербеть и как будто совсем немного затягиваться душевные раны. Прорехи. Проплешины. У Чанбина такого безобразия — половником черпай не перечерпай. Откуда — совсем неслучайный вопрос, который, в общем-то, давно покинул категорию дилемм, перекочевав в раздел «Осторожно, больно открывать». У него непочатый край работы. Оставленный отцом эскиз на изготовление деревянного стола, который в ближайший месяц всё-таки лучше осилить. А ещё вьющийся где-то рядом, где-то сбоку Хёнджин, сыплющий вопросами-почемучками. У младшего самого на каждую загадку в сознании тысяча и одна вероятных причин, но он всё равно идёт к нему и вопрошает, как будто никого умнее и честнее Чанбина нет. Ему бы и радостно с этим согласиться, но не прокатит, правда. Есть мудрецы — вот они-то действительно умные люди, хотя дело даже не в этом. — Как думаешь, в этом году проведут состязание лучников? — Если не будет такого ветра, как в прошлом. — Ага, тогда у Ли крышу оторвало, все так переполошились. — Все, кроме самого Ли. — Ха, он как-то не особо хватился: всё волосы рвал, что не может старейшину перепить. — Потом пришлось на следующий день её экстренно восстанавливать, — Чанбин хрюкает. Прошлогодний Солннеаль поднял слишком много шума, чтобы вспоминать о нём без смеха. Хёнджин с улыбкой приоткрывает створки окна. — Жалеешь, что пропустил обряд? — Ха? Чего я там не видел. — он шуршит инструментами, разворачиваясь к полке. — Ты опять вырядился, как на выданье. Так ещё и глазели всем селом. Это ж стрёмно. Чанбин старается быть открытым, но тяжелее всего это даётся, когда настаёт черёд быть честным именно с собой. Как дышать полной грудью и не сбиваться, когда тонкие пальцы обвиваются вокруг запястья и тянут за собой, неведомо, куда? Чанбин маскируется похлеще напуганного зайца. Не сливается с антуражем, просто симптомы скрывает. Жрецов не забирают в храм с пелёнок и насильно там не держат. Настоятелю достаточно выделить в отягощающе свободном зимой расписании вечерок, чтобы пройтись по домам деревенских. Показать шестилетним чадам пару ловких трюков, и те уже у него в кармане. Точнее, в рукаве. Настоятель у них предприимчивее Гамельнского крысолова будет. Он поворачивается обратно. Вроде по лицу ничего не прочесть. — Тебя не хватятся? Уже час со мной торчишь. — Не, у нас сегодня произвольная программа. Хёнджин либо привирает, либо нагло темнит. Сноровистее настоятеля, в таком случае. И тут уж как посмотреть: то ли непочтение, то ли ученик превзошел учителя. Двойная подстава. Проблемы же будут не у него — Чанбину в любом случае без разницы. И тут он тоже фальшивит. Присоединяется к шайке местных лгунов. — Ну ладно. В этом году тебя, стало быть, тоже не ждать? Тогда я не буду просить музыканта повременить с игрой на каягыме. — Дурак. Не заставляй людей ждать, когда они так долго готовятся к празднику. И, — он спотыкается о горяще-знающий взгляд, — я приду. Постараюсь в этот раз не попасться на глаза своре гусей бабки Су и не отдирать три часа от их зубов свои штанины. — Чанбин… У гусей нет зубов… — Хёнджин притворно-пораженно прикрывает ладонью рот. — Не делай из меня кретина, а. Ты просто не видел её гусей. — Видел. — Ну так теперь попробуй сказать, что они больше на птиц похожи, а не на Имуги. Воздух прорезает хохот. — Тебе ещё, кстати, благодарность от Чарим передавали. — Кто, Джисон? — он утирает капельки слёз, скопившиеся в углах глаз. — Я уже их обоих по пути встретил. Ты — третий человек, передающий мне одно и то же, по кругу. — Ну что поделать, когда ты такой востребованный? — он разводит руками. Хёнджин смеётся.

🍃

Люди трудятся, ссорятся, разбегаются, мирятся, ходят в гости, собираются на жатву, рвут ягоды, едят, морочат друг другу головы, ищут капли росы-радости, создают семью, возвращаются домой, зарываются ступнями в клевер, сеют рис, уезжают далеко-далеко, а потом возвращаются. Ныряют в жизнь, доверяясь мощному течению, не терпящему пререканий. Находят счастье в рассветах, во вкусной выпивке, в букете цветов, в розовощёких прохожих, в грибном дожде, в поездке к другим землям, в слепых котятах, только вчера родившихся, в чужих глазах. Чанбину же для счастья немного надо: только бы Хёнджин целый был. А Хёнджин… Он совсем… совсем. То засидится допоздна за книжками и письменами, то в лесу всех клещей на себя соберёт, то в кровь сотрёт стопы в попытке взобраться вверх по шершавому стволу, то сожмёт в руках утыканный шипами розовый стебель в каком-то мятежном порыве. Он теряет связь с миром, теряется в мыслях, теряет слова. А потом влезает по самое не хочу в очередную авантюру, и смотрит своими глазами-зеркалами, что же будет. Джисон всегда канючит, что не понимает его. Чанбину, чтобы прочесть самого ветреного жреца, не нужно и пальцем двигать — только взглядом с ног до головы, чтобы все мелкие детали выцепить. И спрашивать тоже не нужно: он либо всё по спутанным пальцам понимает, либо Хёнджин сам выплёвывает, как на духу. Жмётся под бок. Если же становится очень-очень плохо или до мушек перед глазами хорошо, то прерывисто шепчет, утыкаясь лбом в шею, и мелко дрожит. Плачет, но без повода, и только когда никто не видит. Со не считается. Тогда младший как будто ослабляет дурацкие верёвочки на запястьях и свежеет на глазах, распускаясь, как цветы вишни в мае. Чанбин привыкает и к внезапным прикосновениям, и к патологической неудачливости, и к бурно вспыхивающим эмоциям, которые Хёнджин с трудом удерживает в себе. От него так и искрит, так и фонит на многие сотни ли неудержимостью, горячностью. Чанбин эту горячность тепло обхватывает ладонью и не позволяет ей сжечь своего хозяина. Он сжимает её в пальцах. А потом осторожно отпускает на волю. Любит. Но, говоря по правде, в межличностных отношениях у Со Чанбина это одно громадное исключение из правил, занимающее, как фолиант в библиотеке, особое место в воображении, носит грустную пометку «Не вскрывать: Хван Хёнджин». И в этом — всё. Летние побеги от пчёл дядюшки Сольхо, когда случайно забрели на пасеку; кристаллики капель, замерших на коже после того, как до посиневших губ сидели в реке: вода ещё не прогрелась; долгое молчание — одно на двоих — в те частые дни, когда Чанбину нужно было поработать, а Хёнджин искал место, чтобы почитать, и не находил ничего лучше, чем заполненная скрипом, пропахшая смолой, погребённая под опилками мастерская. Конечно, потом он читал уже вслух. Ни одна частичка в нём не даст забыть — да даже если бы такое случилось, Чанбин бы нырнул хоть на дно, но достал каждое воспоминание до единого. Однако, возвращаясь к текущему… Хёнджин же, вероятно, никаких исключений не приемлет, если учитывать, что он непреднамеренно из раза в раз огорошивает не только окружающих, но и своего главного шифроведа. — Чанбин, я поймал змею, но настоятель с ней не пускает домой. — Чанбин, у реки вчера были волки, представляешь? У меня чуть сердце не выпрыгнуло: до того красивая шерсть! — Чанбин, я… (тогда он сломал палец.) … И подобных прецедентов не счесть. Впору пару-тройку рук отращивать, чтобы было, где ещё пальцы загибать. Хван неизменно появляется на пороге мастерской, иногда помятый, но с охапкой свечей («маме передашь!») в качестве презента, изредка порезанный, чуть чаще тяжело дышащий, практически постоянно — с книгой, чтобы Чанбину опять какую-то лабуду на уши повесить, и вот совсем-совсем привычное во всём — его пушистые волосы и хитрые глаза. Поэтому когда происходит то, что происходит, Со всё-таки роняет стамеску и ошарашенно отрывается от резьбы. — Чанбин, я хочу в горы за грезоцветом. Хван как ни в чём не бывало заступает на порог, скрипя половицами. Бросает на столик у окна холщовую сумку с храмовыми принадлежностями. С улицы слышен лай и детский смех. Высоко поднятые брови рискуют заползти за линию роста волос. А вообще, Чанбин слишком отвественный взрослый, чтобы вновь вестись на такое; в следующую же секунду берёт себя в руки. — Ты упал?.. Скажи честно, ты опять залез на дерево и ударился головой? — О, нет, нисколечко! — Хёнджин важно вскидывает подбородок, — Ну, только с Минхёком столкнулся, когда он гонялся за курицей, но не суть! Представь, как будет круто, если я прямо к празднику его принесу, а? Меня настоятель на руках носить будет! — Ага, в задницу зацелует. — Фу, нет, я не из таких. — А он? — А он курит трубку и общается с духами усопших, как думаешь, ему есть дело до чьей-то задницы? — Как знать. — Никак. — Хёнджин складывает руки на груди, — В общем, я хотел тебя предупредить, что меня в ближайшие дни не будет. Или будет, но мало. «Тебя мало не бывает». — Кто с тобой пойдёт? — Никто. Все упёрлись, как бараны, их и за уши не вытащить. — Умные люди, молодцы. — Тц! — Хван закатывает глаза. Даже не шаркает вперёд, как обычно, в намерении выцепить взглядом то, что Чанбин так кропотливо вырезает. Обиделся. — Ну ладно, бывай! — и уносится прочь, позабыв в мастерской древние письмена, талисманы и кисти. «Бываю» — думает Чанбин, засиживаясь до полуночи и экстренно доделывая все заказы, чтобы на неопределенный срок выпасть из жизни деревни без долгов.

🍃

— Во-от тут в прошлый раз сидела белка, — трава кланяется вслед неторопливым шагам. — А ты где сидел? — Нигде, всю землю размыло дождями. Перекинув сумку на плече поровнее, Чанбин с хрустом наступает на ветку. — Не верю, что какие-то дожди могли тебе помешать. –… ну, было реально грязно. Под ноги подворачивается сухой орех и тут же с треском разламывается пополам. Знакомые тропы остались за озером Сёго — ориентиром, очерчивающим невидимую грань между местами, доступными людям, и теми потайными, которыми лес делиться совсем не готов. К цветочкам, зверёчкам, ягодкам он относится особенно ревностно, и уже понятно: им придется попотеть. Искать грезоцвет не что-то из ряда бредней. Он просто прячется до кошмара проворно и выскальзывает из рук, когда ты до него добираешься. У них каждый год находится неутомимый энтузиаст, стремящийся отыскать своевольный цветок, чтобы впоследствии традиционно получить благословение в делах от настоятеля… Ну, были и были странные личности, ему-то что? От всех этих псевдоусловностей Чанбину ни холодно ни жарко. Сам марш-бросок до пущи — ни что иное, как в лучшем случае испытание самого себя на прочность, в худшем — способ замерзнуть и попробовать стать добычей волков. И он, опять же, никаким боком… В этот раз в энтузиасты записался Хёнджин, и Чанбин просто до последнего упрашивает-умоляет мироздание не допустить повторения подобной ошибки в будущем году. — Сухё оценила фигурку? — Ох, если б ты видел, какими глазами она на неё смотрела, — Хёнджин одобрительно толкается в плечо, мол, спасибо за старания, добрый дядя столяр. Губы ломит от улыбки, когда Со отворачивается, нарочно залипая на ветках-ветках-ветках, бесконечных ветках по левую от себя сторону. Они ищут его днями навылет. Проходит по меньшей мере трое суток, пока не настаёт черёд спохватиться: праздник на носу, а растеньица на злобу дня так и нет. Ночью в лесу не слышно ничего, кроме совиного «уху». — Видел горшки с цветами у Мэй Лин? — Ну да, а что? — Грустные какие-то, ни одной розы. Она же цветы до жути любит, возится с ними, как с детьми. — Это потому, что солнце в этом году не тёплое будет, как обычно, а… огонь огнём, вот как этот, — Хёнджин подкидывает сухую палочку в исполняемый прямо у них на глаза пылкий пучхэчхум. Ветки под пятками пламени жалобно трещат. — Что ещё будет? — Ну, ещё ливней меньше и насекомых больше. — А как же поля? — Всё будет нормально, не переживай. Как-нибудь поправим. «Поправим» — это завуалированное «поправлю» и гряда бессонных ночей и выпачканных в краске рук. Коленей. Стоп. Произнесенные и неозвученные молитвы. Руны на половицах. На руках. Ритуальные свечи. И чувствует настолько далеко лишь он. И знает, как справиться — тоже. — Почему ты не хочешь стать кем-то выше, чем обычный «послушник»? — А зачем? — младший облокачивается о ствол дерева. Мелко шуршит листва. Он неудобно упирается затылком в кору. Пытается поймать положение раз, второй. — Ничего плохого. Заодно маломальские права можно качать. — Ха! — Хёнджин смешливо жмурится, — Я свои права качать научился уже очень давно, можешь не волноваться об этом. Сан никакой роли теперь совершенно не играет. — У тебя не играет. — Да, у меня. Другие просто не приловчатся никак, аж смотреть больно. — А честно? — пододвинувшись ближе, Со отдаёт Хёнджину котелок с рисовой кашей. Его они разделяют на двоих. Темная макушка, наконец, находит комфортное место. Чанбин ощущает вес на плече. Не прогоняет: тянет за рубаху ближе, оборачивая их обоих своей накидкой. Но теплее не от неё, а от его рук. — А честно, смотреть не больно, а забавно. Хоть какое-то движение в царстве покоя. — Тебе ли жаловаться на скуку. — Да-да, я уже слышал эти нравоучения триста тысяч раз… — Хёнджин носом утыкается в шею, и после нескольких подкинутых дров засыпает. Угли не истлевают до самого намёка на рассвет.

🍃

Через пару-тройку новых мозолей на ногах и (немного) простуженное от сна на по-майски неприветливой лесной подстилке горло (приветливой она бывает лишь летом, и то с большими исключениями, в число которых он, естественно, не входит) Чанбину начинает казаться, что Хёнджин его таскает за собой по всем крапивникам как неразумную собачку. Только клещей собирают, ну. Хвану с его диким мировосприятием даже в судный день убежище искать недолго придется: сразу почует и почву, и живых существ на кучу ли вперёд, а как один несчастный цветок найти — так нет, давайте поиграем в кошки-мышки. Возможно, ему просто делать нечего, вот и балуется. А Чанбина же от дел отрывать — это святое, правда? — Знаешь, в этот раз ты лучше не ходи со мной. Или выводить себя — тоже, кстати, интересная мера воздействия. Вот и чего он добивается?.. — Почему? — Лучше выспись, а я с утра буду уже с цветочком тебя ждать. — Сдурел? — Чанбин со сложным лицом разворачивается. — Ты что, ночью собрался бродить? Не пущу. От костра нельзя отходить, тут слишком много голодных животных. — Пустишь-пустишь, куда ты денешься. Если его по-светлому найти не получается, наверно, стоит в сумерках поискать. На контрасте с темнотой заметнее будет. — Нет. С чего ты взял, что по пути пару конечностей в волчьей пасти не оставишь, а? — Ты в меня не веришь. — Я в тебя верю, более того, я вверяюсь тебе, но иногда ты гонишь. Хёнджин надувается. Несерьёзно: лицо не краснеет и губа не дрожит. — Волки мне не вредны. Наоборот, полезны бывают время от времени. Главное не переборщить с дозировкой. Чанбин думает: ну вот и что это за горе на мою голову. Ни дня, ни дня без карусели по всем стадиям эмоциональной встряски. Чанбин думает: в этот раз он точно не возьмёт меня на слабо. Что может быть лучше абсолютно некрепкого, но сна после недели шатаний по оврагам и вброд? Чанбин бросает взгляд на чернющую макушку. Немного дробится-ломается, когда останавливается на новой веснушке под глазом. Рядом родинка. — Животные — это всегда животные. Нельзя быть таким уверенным даже в твоём случае. — Пф! — высокомерно вскинутый подбородок. Чанбин шароёбится по лесу. Ночью. Подмаренник размазывается в зелёный сок подошвами. Вдали едва слышно шуршит ручей. Кусты жимолости разгребаются руками в стороны, образуя узкий проход. Хёнджин позади пыхтит и позволяет себе пару бранных словечек. Служителей храма же за это ругают, не? — Ты первый и единственный жрец на моей памяти, который настолько не вписывается в само понятие кротости и чистоты. Минуты на две воцаряется молчание; только трескотня мелких зверьков и насекомых. Затем Хёнджин, будто сообщая истину в последней инстанции, бросает: — Ты чокнулся. И через секунду: — Персик будешь? — Откуда взял? — Ты пропускаешь все плодовые деревья, это же просто недопустимо… возмутительно… — слышится вместо ответа. — Держи. Чанбин оборачивается, вылавливая искринки глаз из затопившего округу сумрака. Звёздному свету в чащобу не пробиться: слишком ревностно ветки-щупальца оплетают заблудших паломников. Сочная мякоть растекается от укуса по пальцам, неприятным и липким скатываясь до локтя и обрываясь мелкими каплями. Ощущение чего-то тёплого и собирающегося на коже пленкой отзывается очень быстро: пару недель назад пришлось зарубить старую несушку, чтобы не мучилась от болезни. Крови было немного — так всегда, если знаешь, как правильно держать топор. Перья мать высушила, тело распотрошили. — Я хочу засушить листья мяты. — На зиму? Хёнджин бы даже курицу зарубить не смог. — И да, и просто чтобы были. Или совсем не так: Чанбин бы ни за что не позволил ему взять в руки топор. Стук бурного течения слышится всё ближе. Лесным зверькам не до робости: это на их территорию забрели неудачливые странники. Повсюду слышатся звуки-шорохи и редкое фырчание. К нему, доносящемуся из-под сухих сучков, иногда приплетается трель ночной птицы. Наконец, они замечают лёгкое свечение в траве. — Видишь? — Да. Хёнджин рядом натягивается, как струна, едва не искрит своим напряжением. — Смотри, я с этого края, а ты с того, хорошо? — Давай. Ловить тлеющий, словно огонёк, цветок — последняя вещь на планете, которая, как он предполагал, ожидает его в будущем. — Чанбин, шевелись! Да, они и так тучу времени зря потратили. Надо было сразу начинать с потёмков. Сапог цепляется за корягу, едва не оставаясь на ней. Дыхание учащается. Чанбин за какие-то жалкие мгновения успевает сделать крюк по поляне и вынырнуть с противоположной стороны. Бросает мельком взгляд на фигуру Хёнджина. Думает: «Ну давай же, хватай свой цветок, так долго не мог за ним угнаться». Над кронами разносится едва слышный звук удара крыльев — филин сорвался с ветки. И вслед за этим лесное безмолвие, в котором в сущности никогда и не было тишины, обрывается радостным воплем. — Чанбин, мы это сделали! — его лицо в фиолетовом сиянии, исходящем от грезоцвета, приобретает вид сказочно-выдуманного существа, немного тлетворного и немного — сумасшедшего. — Смотри не потеряй. Хёнджин отмахивается, с тихим восторгом оглядывая лиловые лепестки. — Я же говорил, что в темноте его сразу сможем увидеть. Чанбин подходит ближе. Присматривается. Взглядом мажет по немного подрагивающим губам. Почему-то ощущает покалывание в теле, будто он заразился этой диковатой радостью. Не замечает, когда Хёнджин отвлекается от празднования своей победы. Или когда шагает по сочной хрустящей траве. Или когда вкладывает растение в его широкую, испещрённую царапинами ладонь, накрывая своей сверху. Или когда сначала приближается нос к носу. Доверительно шепчет. — Не смотри. Некоторые вещи должны случаться ночью. Среди всех дурацких аллегорий ему понятна лишь одна: Хёнджин что лесная нимфа, затягивает заблудшие души в свои дырявые сети и заставляет забыть и про дом, и про мать, и про оставленные в мастерской на столе кисти-письмена. Цветок запихивается куда-то в сумку. Наверное, он самую малость сошёл с ума. Чужая кожа под пальцами слишком гладкая, чтобы рискнуть от неё оторваться. Дыхание на губах — сбитое, влажное, почти на грани. И сейчас бы по-хорошему отстраниться, вывалить спутанную шутку, приземлить Хёнджина, потому что так дело не пойдёт: тремор его пальцев, обхвативших лицо, очевиден настолько, что на подсознательном уровне тревожится какой-то звоночек. У Чанбина таких звоночков штук десять, для всех неприятностей, которые подкидывает нелёгкая. И ещё сжатые до боли веки, а кровь стучит-давит где-то в ушах. В желудке. В горле. Некоторые вещи, в конце концов, предрешены. И иногда лучше довериться темноте, чтобы на утро — вот сюрприз — с ужасом не обнаружить собственного сердца. Подорваться с кровати и судорожно скинуть одеяло, сбить подушку. Чтобы искать-искать, но так и не найти. А потом взглянуть в глаза — чужеродные, острые, как стрелы, отдающие подземной мглой, и знакомые, привычные до хруста костей. И понять: своё собственное сердце теперь и правда — не вернуть. А чужое… Чужое почему-то как влитое встало в груди. Прямо по середине, чуть повернуть влево, аорта всё та же, и клапаны работают бесперебойно. Продолжает качать кровь, позволяет — почему-то — жить дальше и стучит ровно так, как и до́лжно. Чанбин резко прижимает к себе, ловя пухлые губы своими. Ему не нужно смотреть: Хёнджин сейчас жмурится и доверчиво приоткрывает рот. Слишком легко поддаётся, слишком горячо отвечает, слишком крепко обхватывает скулы, не пуская. Запутывая своими сетями, чтобы наверняка никуда не делся. Его, такого импульсивного, дерзкого, громкого, хочется замучить до потери сознания, чтобы весь красный, розомлевший, с потерянным взглядом в звёздное небо, но. Чанбин лишь плотнее обхватывает его за талию и влажно сталкивается с шершавым языком. В голове как будто его голос, хоть этого и не может быть. Просто взгляд глаза в глаза — и всё слишком очевидно. Смотри в меня. Смотри в меня. Смотри в меня. Даже если бы он вышел на главную площадь голым, это бы и на грамм не ощущалось настолько пронизывающим, как то, что происходит сейчас. Темноты не хватает, взгляды впритык, звёздная пыль забивается в раны — проплешины в его изломанной душе — и почему-то оседает в острых глазах; леса вокруг нет, трава не щекочет лодыжки, а губы совсем не устали. Прикосновения рук пачкают кожу пепельной стружкой. А потом Хёнджин весь рассыпается.

🍃

Солннеаль. Для них — великий праздник, ежегодно собирающий уйму народа на улицах. Уйму народа — и уйму цветов, украшающих все поверхности: подоконники, столбы, клумбы, столы и шатры. Перед глазами рябит и мешается в кучу всё, что только возможно. Из местной закусочной тянется аромат хоттоков и хвороста в мёде — приготовления идут полным ходом. Послушники храма забились в щели и не отсвечивают: младших как всегда запрягли плести ленты, а более опытных выгнали на дощатую террасу для прогона обрядового танца. Если судить по не затихающей целый день ровной дроби барабана — для порядка десяти прогонов. Кое-чьи босые ноги откровенно жаль. «Интересно, у него опухли губы?» У Чанбина, вон, опухли. Из-за ощущения того, что они как-то несоизмеримо сильно стали выделяться, ему с утра даже стыдно было смотреть в глаза заказчику, пришедшему за недавно вырезанной тумбой. Весь день проходит под какой-то звон в голове. Не отягощающий, но всё равно где-то на периферии, где-то за висками, возможно, состоящий из всё тех же спутанных мыслей. Кто они друг другу? Что вчера случилось? Это было в действительности или вклинились в сонный бред? Почему лёгкое дрожание руках не даёт сделать аккуратную кайму, а? Липа — слишком податливое дерево, чтобы с ним косячить, ну что за неуч! Вздох — пятидесятый за вечер — комкается в прогревшейся за день комнате. Скорее всего, Хёнджин опять «сымпульсивил» (такое слово обычно возникает в голове при мельчайшем воспоминании о нём). Ночь, конечно, была чарующей, и младший слишком падок до всех этих околомагических вещей, чтобы держать себя в руках. Поэтому пресловутые «руки» не спасают — Хёнджин выплёскивается через край, делясь с миром своим светом и дрожащей радостью, чтобы в конце концов прийти к гармонии внутри. Чанбин знает это прекрасно, как знает и то, что, представься ему ещё хоть один подобный случай, он не откажет стать тем, кто в ответ так же сокрушительно сорвётся. И всё-таки… И всё-таки в душе светлее не становится. Где-то там разрастается кратер размером с лесную чащу. Чанбину почти больно. Почти — потому что уже привык. Расставлять по собственному сознанию капканы и барьеры, все силы отдавая на то, чтобы перестать, наконец, выкликать чужую совесть, — ещё одна перманентная работа, преследующая по пятам, хоть она и труднее и опаснее, чем поиск древесины, высушивание и кропотливое вытачивание. В лесу, под покрывалом чернёного с редким проблеском серебра неба всё казалось очевидным, но сейчас, по прошествии суток, перепутанные константы по порядку встают на свои места. Где была его голова?.. Со устало опускается на стул, уставляясь в стену. Если прожить с Хёнджином бок о бок порядка десяти лет, то можно незаметно приобщиться к секретному знанию о потайных ходах, существующих в храме, слегка хлебнуть пару мертвых языков и с удивлением начать оглядываться на себя в зеркалах. Хван, словно не боясь обжечься, разрезает густые изнанки, скрывающиеся за цветным витражом, каким всем людям представляется осязаемый мир, привычное царство вещей. Сначала начинаешь замечать копошение муравьёв под ногами, затем дольше обычного задерживаешься взглядом на морщинках, возникающих у почтенных тётушек вокруг глаз («Смотри, их лица сами выглядят, как маленькие солнышки!»), потом отвыкаешь бесцельно вытачивать брусы, каждый раз смиренно ожидая конкретного человека, который непременно должен занять место у окна. В конечном счёте всё до банального очевидно: вместо чая перед сном приходится проглатывать горькую пилюлю с биркой «Не думай о его глазах». И хер уже с ней, с этой пустышкой. Даже ветер не столько ветер, сколько в Хёнджине всех этих муссонов-бриза-пассатов, перемешивающихся, сталкивающихся, расходящихся беспорядочной волной. Чанбину каждая из истин известна до мозга костей, уже прочно вбита в череп, в мозг, и поэтому он, наконец, приходит к единственно верному за последние дни решению. Просто не тонуть в чужом голосе. И не давать самому себе ложных надежд: с Хёнджином любая секунда — безумный импульс, и искать по размазанным координатам чужие чувства, пытаться трактовать их — бред. И ещё: ему нужно прекратить читать по губам все слова наперёд; даже те, которые никогда не будут сказаны. Только и всего. Снаружи гремят посудой и вытягиваемыми заранее бочками для вылавливания мальков, а у него (снова) необточенные доски.

🍃

Солнце раскалило крыши домов и камни под ногами, чтобы ввечеру это тепло учтиво оседало на голых лодыжках. И всё же майский ветер ни с чем не спутать: большинство жителей кутаются в лёгкие шали и платки к закату. Улицы заполняются гомоном детворы, снующей по всему поселению с разрисованными лицами и яркими улыбками. Возможно, благодаря им Чанбин чуть-чуть оттаивает и сам. Талисманы на дверях будто оживают: старательно выписанные руны танцуют под лёгкими дуновениями. Запахи жареного мяса, кимчи и первой зелени щекочут нос. Первая половина дня была занята кашеварством, вторая… Тоже им. Украшения на площади появились загодя, но с ними в принципе никогда проблем нет. Усталость от беготни по огороду в поисках овощей на не самых аккуратных грядках отдаётся в коленях. В двадцать с лишним лет быть отчитанным, словно ребёнок, — вид отдельной неказистости: «Чанбин, неужели ты не можешь разуть глаза и найти спаржу?». Немного болит порезанный палец — во время шинкования абрикосов для пирога он случайно полоснул себя по левой руке. А ещё успел наслушаться ворчания по поводу отсутствия у его матери невестки как таковой вперёд на лет десять. Что, впрочем, не помешает воинственной женщине открыть эту тему в будущем году. День что надо, как говорится. Однако самое интересное подбирается к деревне лишь сейчас. — Скорее, скорее, ща начнётся! — Хису, подвинься! Пружинистая дробь Чангу разлетается по селению, отскакивая от древесных стволов и путаясь в еловых иглах. Толпа на площади затихает, не слышно даже дыхания — это застывшее состояние, в которое они погружаются из года в год, уже не кажется нереалистичным. Чанбин вперивает взгляд в танцоров, ровно как и остальные. Точнее, его интересует один конкретный танцор. Хёнджин всегда выглядит великолепно: и в просторной рубашке, и в летней майке, и в пыльной, покусанной временем фуфайке. Сейчас на нем тысяча бренчащих цепей-мелких камней-ракушек, нанизанных на нити, вероятно, в каком-то строгом порядке, однако Чанбин видит в этом только весёлую хаотичность. А ещё у Хёнджина серебряное украшение, пересекающее верхнюю часть лица, прямо по переносице и до ушей, и старшему кажется, что вот сейчас, конкретно сейчас — уже пик. Искусство — это энергия горного потока, ладонь, вложенная в чужую, идеально совпадающие в крепком перехвате пальцы, черничные сумерки и дымка над рекой. Искусство в крохотных перьях, разлетевшихся от сердитого взмаха орлана, в солнечных зайчиках, застревающих в растрёпанных после полуденного сна волосах, в разлитом по стаканам вишнёвом соке и в заледеневшей за ночь под слоем росы траве. Искусство в обжегшихся, но не отчаявшихся людях, в мелкой резьбе по кедру, в условностях седых и бородатых традиций, в удачно подобранной строфе на праздник, в гудящих среди буйного разнотравья пчёлах, в тонком прищуре глаз. Искусство во всём, но Хёнджин и есть всё, и тогда получается, что искусство — в Хёнджине. В его острых запястьях, плавно вскинутых ладонях, в до болезненного резко заломленных локтях, во всё время звенящих ракушках, во вплетающихся в мелодию каягыма незаметных улыбках, в невидимых рунах, появляющихся на земле вслед за босой ногой, и в цветах, которые, кажется, распускаются вслед за ним. Для него, ради него. Он — феникс, но не восстает из пепла, потому что ничто не сможет его сжечь, подпалить, задеть даже случайным рыжим огоньком. Он сам горит похлеще всех этих лесных пожаров, и тепло от него не ничтожные сто — тридцать тысяч градусов по Цельсию. Так сходят с ума только самые снежно-белые звёзды. В прошлом году Чанбин пропустил эту часть. В текущем пропускает по меньшей мере двадцать сердечных сокращений. Он умрёт либо от удушья, либо от чужой органичности. Последнее движение — стрела, пущенная умелым лучником. В лоб: узкие глаза устремляют взгляд прямо на него, не одаривая вниманием больше никого из толпы. Разлетавшаяся секунду назад ткань мягко нисподает по ровному стану, забывая очерчивать всё то, что Чанбин — пора прекратить врать хотя бы себе — с удовольствием бы рассмотрел. Она строгими полосами батиста свисает с плеч и пояса, как будто врастает в землю, заставляя врастать и Хёнджина вместе с ней. Остальные послушники начинают оттаивать и восстанавливать дыхание после энергичного, набравшего обороты ближе к концу танца, но Со нет до этого никакого дела: есть только одна фигура, облачённая в одеяние светло-пшеничного цвета, и только она его сейчас интересует, никакая другая.

🍃

— Как ваша деточка, Юнджин-щи? — Всё хорошо, хорошо, недавно начала шагать потихоньку. — Что за прелесть! Шим Юнджин, ныне Хо Юнджин — одна из первых учениц храма. Если перекладывать на иерархический язык, по сути старшая наставница Хёнджина. У неё двое детей, и это, должно быть, немного тяжело. Больше Чанбин ничего сказать о ситуации не может. Жрецам не запрещено вступать в отношения. От этого их востребованность не падает, сана никто не лишает, чакры не закрываются и за спиной презрительно шептаться не начинают. Поэтому браки с ними — не новость. И однополые тоже, хоть и гораздо реже. Главное — не забыться в человеке и продолжить честно выполнять свои обязанности. И сам факт того, что по сути в одной из параллельных реальностей у них могло бы что-то сложиться, морозит похлеще горного ручья. — Я был хорош? — Не больше, чем обычно. — Да брось, ты буквально не моргал, Чанбин-а, — сидящий слева от него Хёнджин с жадностью заталкивает в рот лапшу, наконец дорываясь до наваленной друг на друга в избытке пищи, приготовленной домами всего поселения и выставленной на площади на длинном столе, далеко уходящем вдоль улицы, и выпивает сдобренный специями бульон, жмурясь от яркого вкуса. Ни слова не говорит про вчерашнее, из чего Чанбин делает вывод: это действительно неважно. Для Хёнджина — нисколько. — Возможно, я хотел прожечь тебя взглядом, чтобы так бешено не выплясывал. Погляди на свои ступни. Ступни буквально чёрные от уличной пыли, а ногти на некоторых пальцах немного надломлены от активности, с которой до этого выбивали ритм вслед за чангу. Пара движений, когда вес тела полностью переносится на пальцы, уже не проходит бесследно. Хёнджин порхал всю церемонию, забирая себе неловко подвернувшиеся кочки и абсолютно каждое потенциально вредоносное па. Чанбин подсовывает ему хоттоки, моти, мамин абрикосовый пирог, лимон в сиропе — все десерты, которые видит, потому что Хёнджин сладкоежка. И наливает ещё чай, когда в чужой кружке уныло оседают на дно блёклые листочки. — Всё пучком. — Да конечно. В этом нет ничего особенного, поэтому Чанбин даже не думает ни о чём, когда за руку приводит Хёнджина в свой дом, находящийся через пару лужаек от родительского. Процедура как раз чихнуть: нагреть воду, отмыть ступни, отрыть марлю и смочить её самым крепким соджу (крепче, чем у старейшины), потому что спирта нет. Если есть глубокие царапины, трещины — замотать бинтом и стараться не тревожить по возможности. Не тревожить — настолько ведь просто, да? — А почему ты без краски? — Это для детей. — Ха-а? — руны, искривившиеся на чуть задетых солнцем из-за вечных скитаний по лесу и лугам предплечьях и шее, совсем не согласны с вываленными новостями, — Где у тебя кисти? Странный вопрос, на самом деле. Все кисти в мастерской. — Нет ничего. — До чего же ты унылый! — чужое негодование рассыпается бледно-голубым отсветом по вышкуренным половицам. Луна подсвечивает его слегка вьющиеся волосы. Вечер закутывает их в кокон из (иррационально) тишины и (слишком привычно) взглядов-стрел, напарываться на которые Чанбин любит, возможно, больше всего на свете. И ненавидит — тоже больше всего. Улица шумит перепрыгивающими друг через друга развлечениями, звенит детскими голосами, будто разрастается до масштабов небольшого государства, на деле же помещаясь в пределах одного-единственного поселения, и в доме также неспокойно. Хёнджин тянет из повязанного на талии мешочка коробочку с краской и окидывает оценивающим взглядом. Жалит вымазанными в ало-карминовом пальцами по щеке и почему-то ведёт эту линию до ключицы. Пачкает ворот белой рубахи и немного надавливает на выступающую вену. Внутри на долю секунды — катастрофа, а потом Чанбин чувствует прикосновение ко лбу. — Что ты делаешь? Хёнджин клюёт куда-то в висок, а потом снова в лоб, ровно по середине. Зависает над ним таким чудесно-кошмарным изваянием, буквально взглядом способным одарить всеми добродетелями. «Если ты сейчас поддашься, рискуешь назавтра не суметь встать с кровати — снова утонешь из-за того, что всё сейчас, как и тогда — шалость». Хёнджину «сымпульсивить» — дело трёх секунд, и на это раздумий особо не требуется. Чанбину чтобы остановиться — претерпеть его, себя и весь ворох мусора, которым забита черепушка. Иногда просто нужно перевернуть все неудачно набранные карты вверх лицом. Кому сдались в конце игры искусно разрисованные рубашки? И ничего, что среди них не было даже козырной шестёрки. Не было никого, старше валета. — Не надо. — Что? — Не надо со мной так. — Чанбин отодвигает его: выглядит так, как будто тянет руки к спасителю, живому оберегу, единственной твердыне. Хёнджин впивается в его лицо взглядом. Простукивает скулы молоточком, проверяя, где спратялся клад. — Ты шутишь? — Я, если ты не заметил, не то чтобы ревностный любитель юмористических сборников, когда речь идёт о нас. Хочешь послушать анекдотов — сходи к Чунмёну, он как раз новую книгу недавно выцепил. — Чанбин, ты на серьёзных щах мне затираешь про Чунмёна сейчас?! Хёнджин выглядит обозлённым — и ох — он действительно да. Даже не вглядывайся: дёрнувшийся кадык, суженные зрачки, сжатые в кулаки пальцы. Грядёт буря. — А что я должен говорить? Ты… Неужели ты сам не понимаешь, как всё это странно выглядит, ты же дофига тонкая натура, ну! — А что странно?! Что, я тебя спрашиваю? — Вглядись, господин послушник, начерти ловушку, духа там вызови, спроси, что у меня внутри творится, что я себя как еблан с тобой сейчас веду. — Мне нахуй духи не сдались, особенно, когда дело касается тебя, — он раздражённо поджимает губы. — С самого начала, Чанбин. Они не нужны были даже тогда, когда ты впервые привез из Тонъяна медвежий жир. А потом выбил где-то ромашку посреди зимы. Для меня. Потому что я слёг с лихорадкой, а не кто-то ещё. Долбанная болезнь — Хёнджин тогда стал похож на нерасписанный талисман: буквально серый лист, хрустящий от неосторожного прикосновения и неспособный устоять даже против малейшего дуновения ветра. Страшно и больно, насколько это вообще может быть, когда знаешь, что всё должно быть иначе. — Или когда вытаскивал из погреба, несмотря на то, что наказание не закончилось. Настоятель заставил его весь день молиться на коленях. Голых — на неприбитых досках. — Или когда не отказывал вместе собрать трав для лекарств. Или когда прикрывал от пчёл. Или… — Хорошо, отлично, ты всё видел и даже не сказал. — Зачем говорить? Всё же понятно. — О, естественно. Это же я, всё ясно. — Ты… Ты очень нехорошие вещи сейчас говоришь. Ты об очень нехороших вещах сейчас думаешь. — Да-а? — Чанбин отталкивается руками от матраса. — Тоже знаешь почему, правда? Или объяснить? — Объясни, пожалуйста. Сложил руки на груди. Ба, какой грозный. — А что тебе говорит твоя профессиональная чуйка? — Что ты перебрал. Или что сегодня кто-то выебал тебе мозг. Ему хочется взвыть. Порвать на себе волосы и унестись в лес, искать серых собратьев по несчастью. Хёнджин выглядит воинственно: не даёт спуску и всё ещё выжидает. Слабость или схолию. Сука, почему Чанбин всегда даёт ему всё, о чём он даже не просит вслух? Клокотавшее внутри пузырится и утихает. Со просто сдувается и мед-лен-но опускается на край кровати. Смотрит на свои загрубевшие пальцы. На худые, обмотанные бинтом стопы. Голос вначале хрипит. — Мне просто по-человечески обидно… Нет, понимаешь, горько от осознания того, что для тебя в этом нет ничего особенного… — рваный выдох и мигом исправление, — Ошибся: для тебя это особенно как любая мелочь любого дня, который ты проживаешь. Как всё... И я просто… Объект, от наличия или отсутствия которого в сущности ничего не меняется: твоя природа в том, чтобы существовать во всех, мать их, доступных плоскостях, от птички-синички или майского жука до травинки, ты всех их обнимаешь, понимаешь, и, более того, ты знаешь людей. И умеешь их очаровывать. Не знаю, наверно, ты даже не делаешь это специально — само собой происходит… Просто всё, что ты делаешь со мной в порыве… Заставляет чувствовать ненужную надежду. В этом суть. Хёнджин выглядит загруженно. Мнёт губу. — То есть… — То есть твои игры со мной — это плохой способ развеяться, придумай новый. –… Я правильно понимаю, ты… Да это даже звучит как хуевая шутка. — он исчезает из синего квадрата на полу, — Ты подумал, что я кидаюсь на тебя… Как если бы ты был первым встречным?.. Потому что мне поцеловаться не с кем?! Простой порыв, как ты там сказал? Потому что я… Такой… Ух-х! Храмовые хранители, черти что! Скажи, что я сплю… Имеешь в виду, если бы рядом был — условно — Чунмён, я бы поступил так же? — Фу, ну чё сразу Чунмён. — Ты первый про него начал! — Не кричи. — Чанбин хмурится, — Я бы подумал так, да. — Балда! Дурак ты! Хёнджин бьёт по плечам, тарабанит в грудь (тук-тук, пора переезжать) и просто разряжается остаточным. Чанбина всё ещё внутренно потряхивает. Сказал? Ну, сказал. Хуже стало? — Тьфу, какой же ты… Болван! Ещё и разрисованный. — Сам-то? — Чанбин кивком указывает на чужие предплечья. — Сам-то, между прочим, всегда ходит с аккуратными рунами, и краска у него не расползается. — Интересно, почему же у меня расползлась? Может, потому что у «Сам-то» кривенькие ручки? — О, у него не менее кривенькие ножки, — секунда — и Чанбина уже седлают упругие бёдра. Ну, скажи, хуже стало?.. Ответь! — Запомни, Со Чанбин: то, что я позволяю себе с тобой, это именно то, чем я ни с кем не намерен делиться, хоть нам и затирают всякие бла-бла-бла про «умеренность, накормите нуждающегося и помиритесь с обидчиком», — он обхватывает пальцами подбородок — мелкий шрам внизу от отскочившей деревяшки, совсем не заметный, — Если ты хоть на секунду усомнишься в том, что моё отношение к тебе более, чем серьёзное, я тебя стукну. В словах — металл, куй не хочу, а в глазах — видно-видно — просыпается кто-то мятежный. Кто-то с горной поляны, кто-то с главной площади, кто-то из Чанбина снов. — Я… Я чувствую себя ослом. Хёнджин с хрустом потягивается, шурша мириадами украшений, навешенных на него в чьём-то сумасбродном порыве. Девчонки из храма знают, как задеть за живое. — Ну, до осла тебе всё же далековато, но если мой вечер ничем интересным так и не закончится, я нашлю на тебя старуху Пёль. — Бля, нет, ты не посмеешь. — О-хо-хо, Чанбини, ты даже не представляешь, сколько всего я ещё посмею… Это слушать больше нет сил. Со подаётся вперёд и бодает-целует своего беспутного. Тэгым оживает где-то не здесь, в дали, полнящейся шальными плясками и смехом молодых девиц. Но стук камней и клацанье сапог почему-то раздаётся где-то совсем рядом. — Тебя не хватятся? Хёнджин морщит нос. — Смешной вопрос. Кто кому нужен, когда там гулянка вовсю и старейшина уже растворил свой винный погреб?.. — Хочешь услышать, что я думаю? — Я всё уже знаю. Хёнджиновы пальцы собираются под собственными. Где-то здесь истаивают крошки тревоги и разливается тяга. Мятежная, буйная, как ветроворот, едва не до хрипа. Склонённая вбок голова, полуприкрытые веки, хватка-капкан, дыхание практически у самого рта — это «да». С Чанбином у Хёнджина — всегда «да». Сесть — на бедра, чтоб надёжнее, неаккуратно смять ворот, обещая: завтра ты эту рубашку не наденешь; украсть усмешку из-под носа, клюнуть в угол брови, в скулу, в веко: — Смотри. И чувствуй. Ракушки-цепочки — к чёрту. Батист — к чёрту. Синий прямоугольник всё меньше и тоньше, эта крохотная льдина в его комнате боится растаять; Хёнджин рдеет очень заразно. — Возвращайся. Два шага до кровати. Два шага — и снова оседлать, тихонько выдохнуть. Почти война. Прижимается снова — и тут же мычит: грубая ткань чанбиновой рубахи натирает соски, когда проезжается вплотную. Внутри уже клокочет и режет, а Со лишь терпеливо — кротко — обхватывает его лицо ладонями. Снимает серебряное украшение, наклоняет и мягко по губам подушечкой пальца. Потом языком. — Дальше… Ребёнок в теле лукавого. Колючки возбуждения множатся по спирали. Посмотри, эти глаза — дом, и окна в нём выходят на изнанку. Посмотри, в эти руки люди вверяют свои муки, они — избавление от бед. Как можешь ты, воровато щурясь, присваивать себе всю их ласку? И пока Хёнджин кончиками пальцев собирает прикосновения прошедшего дня… Посмотри, ты сам уже не соображаешь. Кто-то поджёг озеро в нём — у Чанбина капли пота струятся по шее, груди, обрываясь у кромки штанов, а Хёнджин почему-то льнёт ещё сильнее, кусая за кадык. Плоскости — условность, которую замечать теперь становится взаправду трудновато. Нереально почти. Чанбин всего лишь сверху. Немного давит своим весом и вынуждает затаиваться, как зверьё, чтобы наблюдать. Пальцы ведут вдоль по животу, а чувство, что проникают в поры, под кожу. У Хёнджина дыхание сбилось ещё на моменте поцелуя в ключицу, а задержка больше пятнадцати секунд для него — разрушительна. Чанбин замирает, отнимая ладони. — Вдохни со мной, давай. Вдох… — младший с шумом втягивает воздух, но руками — руками рыскает по простыне, стараясь найти чужие. — Выдох… Всё хорошо? —… Да. Ещё. Чанбин прыскает. — Смотри, чтобы ничего не задымилось. Мне не хочется вместо твоего тела угольки собирать. Что я потом твоей маме скажу? — В такой-то момент, и ты напоминаешь мне про… Маму?! Искреннее раздражение — нисколько не искреннее. Чанбин уже давно все эти выходки и наигранно скривленные лица смекнул. Жизнь — штука закономерная, кто-то мог бы даже вполне оправданно утверждать, предсказуемая, и лишь Чанбин всё это время не всекал фишку. Не видел дальше своего носа. Вроде привычно прочитывал Хёнджина — но так и не заметил. Просто самовольно взял, забил подальше — как делал с выточкой для неважных шишек — и загнал себя в угол. Хёнджин угол не разглядел или сделал вид, что не разглядел. В сущности, Хёнджин никогда не терялся перед углами — ломал их и ускользал, посвистывая, восвояси. Даже наказание за провинность в храме переиначивалось им, превращаясь в шутку, и оставалось только молчаливо наблюдать за остроумной постановкой. Актёр в единственном лице. Прильнуть теснее, самому найти губы Чанбина, подставить плечо, чтобы краска смешалась со слюной и растворилась дырявыми кляксам. Сегодня его удерживает что-то помощнее какого-то там «угла». — Бин-а… Ха… Ещё Его самого ведёт от этих вздохов, оседающих на шее влажными метками, и от дрожаще-зажмуренных век. Всё-таки Хёнджину хочется поклоняться. Отдавать, что есть, без остатка, и ловить губами смешки-похвалы. А потом — заново. Штаны легко поддаются, сползая вниз, но чтобы от них окончательно избавиться, нужно скооперироваться настолько, что даже хитрые комбинации в гомоку покажутся пустяком. У Хёнджина кошмарно длинные ноги. А ещё застывший взгляд, когда Чанбин касается языком внутренней стороны бедра и чертит влажную полосу. — Как ты? — Поразительно хорошо, — парень ворочается на матрасе. Мурашки просыпаются там, где секунду назад были пальцы. Запас слов оскудевает до невнятного мычания и ёмких бранных — если бы хоть один человек знал, что происходит с Хёнджином, когда Со оказывается рядом… Плоть к плоти, стон напополам. Одержимость по нарастающей. Одной ладонью обхватывать неудобно, но иначе он просто завалится на Хёнджина. Смазанный темп выравнивается лишь к тому моменту, когда на шее Чанбина расползаются первые в этом году розы. Где-то на другом краю поселения грустит над своими цветами бедняжка Мэй Лин. –… остановись… У Чанбина стальной шип дырявит внутренности и заражает всё металлическим холодом, когда Хёнджин слабо отодвигает его руку. Сразу: тысяча сюжетов неправильного развития событий, и ещё две — судорожных догадок, что было не так. — Хённи… — Смазка есть? — Что? Для двери? Да, петли менять. — Да, блять, Чанбин, давай сейчас же поменяем петли, мы же для этого здесь собрались! Нужный тон, точно подобранный рычажок — и Со сдувает. Он шарит в ящике прикроватной и через секунду возвращается. Хёнджин макает пальцы в принесённую баночку почему-то тянется не к члену. На улице всё так же: шум и отдалённый малиново-кукурузный свет фонариков. — Стой, не говори, что ты… Настойчивая хватка — «Да, и ты должен помочь». Подставленная шея — «Ну же, сделай меня похожим на маковый рассвет». Закинутая на поясницу нога — «Не исчезай, без тебя мне не с кем пропадать в лесу». Очень узко и страшно сделать больно. Чанбин вытягивает из него полустон. У самого под веками антрацитовые вспышки одна за одной. Слёзы — духам, молитвы — Хёнджину. — Чанбин… А потом пальцев не хватает. Первое движение всегда медленнее сдвига литосферных плит. Передышка. Беззвучный всхлип. Губы на щеке. Второе — ровнее и твёрже. Волоски дыбом. Привыкнуть. Убрать пропитавшиеся потом волосы со спрятавшимися в них бусинами прозрачного аквамарина. Третье смешивается с громким стоном, царапинами на лопатках, крепким поцелуем. У Хёнджина начинают мелко подрагивать губы. — Ты не помнишь, какую фигурку я на прошлой неделе вырезал? — М-м… — Ты ещё читал про путешествие к месту, где обрывается земля, а мне нужно было доделать заказ. — Н-м… По-моему, зайчик? — Нет. Хёнджин заламывает брови. — Белка?.. Чанбин-а… — длинные пальцы зарываются в уголь прядей. — Да, Хён-и? — Зачем ты меня отвлекаешь? — Прости, не могу иначе. — Нет, ты не понимаешь, со мной, — он твердо заглядывает в глаза, — всё будет хорошо. А у самого — влага на ресницах. –… хорошо. Обычно дерево даёт трещину, если его заранее не высушить или если взять плохо наточенный нож. Дошедший до точки Хёнджин ничем не лучше такого дерева. Чанбин его — до умопомрачения, но он всё равно по-честному, по-животному боится, что они какой-то важный этап пропустили. Не может выкинуть из головы мысль: поспешили, поспешили, поспешили. Младший прижимает к себе, притягивая обернутыми вокруг шеи руками, и проникновенно-сбивчиво, пока мысль не растворилась, шепчет в ухо: — Если тебе не хочется — не надо, не ведись на меня. Я вижу, что ты постоянно о чём-то думаешь. Если один из нас в итоге не получит удовольствие — то какой смысл? «Да как я могу не думать, когда ты, весь такой открытый, доверился мне?». Чанбину на секунду хочется вздёрнуться, а потом он говорит себе: так, Со, окстись. Будь уже мужчиной, в конце концов. — Хёнджин, я в любом случае буду о тебе думать. — Попробуй делать это без складки здесь, — он легко проводит пальцем между сведёнными бровями, — и с жаром вот здесь, — касается внутренней стороны ладони, которую старший до этого непроизвольно сжал в кулак. Вздох, тяжелее всех якорей на этих чужеземных судёнышках с резными парусами. — Ну же, Чанбин-а. Расширенные зрачки. В общем-то, Хёнджин умеет убеждать. Наверное, это один из тех талантов, с которыми ты просто рождаешься, а потом пожинаешь плоды. Провести губами легко — как птица пером — по голому плечу, шее, подбородку. Взять ладонь в ладонь, будто предостерегая от побега, а на самом деле — чтобы приземлить. Сжать чуть сильнее, возвращая с изнанки. Хёнджин никуда не сбежит: у него характер такой, что лучше уж на слабо взять себя самого, чем стыдливо сверкать пятками. Но дело даже не в этом. — Чанбин-а, ещё… Чанбину этот шёпот, как волку мелькнувший на периферии лисий хвост. За ним в здравом уме не погонишься, но переполошишься с ног до головы. Льдина на полу перетекает в ручей. Всхлип растворяется, уступая место другому звуку, дурманяще-медовому. Хочется быстрее, чаще, чаще, чаще, чтобы таких стало больше, чтобы Хёнджин сам весь растаял, пустил в нём корни, не забыл никогда. Чанбин чуть отстраняется. Они ещё успеют со всей грубостью, с плотоядным желанием диких зверей. Это будет тогда, когда Чанбин сумеет не оглядываться на каждый мелкий всхлип, а Хёнджин перестанет заполошно прижимать его к себе, грудь к груди; когда его дрожь наслаждения перетечет в уверенную, страстную жажду, и он начнёт кусаться–сталкиваться лбами–просить, но уже по-другому. Сейчас — только взглядом, искрящимся сотней июньских фонарей на главной площади, с солёными дорожками по вискам, которые без отлагательств нужно слизать, с отчаянным желанием впечатать в себя, вплавить, стать ближе-ближе-ближе, надавить ногой на чанбинову поясницу, заставляя глубже и чтобы правильно. Снова шёпот, имя, стон. Неспешно — да, сегодня ему нравится так. С отчётливым ощущением причастности к чему-то большему, что могло и действительно с ними происходило. Дать почувствовать каждую венку, сбить дыхание, нырнуть носом в ложбинку между ключиц. Провести по изгибу талии. Не суметь отстраниться из-за крепких объятий, которые, кажется, не ослабли ни на маковое зёрнышко. Сорвать с себя самодельную маску, едва не откусившую ему пол-лица, и сжечь её в пламени, разгоревшемся по воле Хёнджина. Стоять с ним рядом и смотреть на то, как сухо дерево потрескивает в багряной тюрьме. Обжигаться, держа эту тонкую ладонь в своих. Хорошо, что грубость мозолей не даёт сумасбродной искре оставить на теле ожог. — Хёнджин… Пальцы вязнут в чужом семени, неловко размазывая его по животу. Собственное лениво стекает с белеющего в полумраке спальни бедра. Потерянный, надтреснутый, с застывшим дыханием — Хёнджин собирает все лавры владыки-лета себе, тесня его на пьедестале славы. Волосы вьются, расползаясь по подушке лианами, руки бессильно опадают с бронзовой шеи, содрогание тела как в лихорадке. Чанбин плюёт на грязные простыни, подползая ближе, устраивается под боком, слипаясь кожей с чужой, и прикладывает ухо к груди, чуть ниже слабого укуса. Стук. Остановка. Перекур. Стук. Храм на реставрации, временно закрыт для посещения. Стук. Тишина. Ему становится не по себе. А потом Хёнджин протяжно вдыхает, собираясь лишить комнату воздуха, и выдаёт: — И всё-таки… Ты такой сексуальный с этой краской на шее, жаль, смазывается… Первая реакция — облегчённо уткнуться лбом в живот, потереться носом о выпирающее ребро. Вторая — щекотно царапнуть ногтем, чтобы пугать неповадно было. Остальное — зарождение привычки: обернуть пальцы вокруг запястья, сползти ими по внутренней стороне ладони, очертить линии судьбы, жизни и чего-то там ещё, мягко сжать в замок. — Чанбин-а… Может, нам нужно хотя бы вытереться? — Три секунды, пожалуйста, дай полежать так ещё три секунды… Сверху доносится смешок. Тонкое предплечье оборачивается вокруг вихрастой макушки. За окном светлее даже, чем с утра.

🍃

Послесловие

🍃

— Чанбин?.. Чанбин, срочно сюда! Луч бежит по четырехпалым лапам клевера, разбиваясь на кусочки и исчезая в переплетениях стеблей. Мимо лица проносится суетящийся жук, едва не врезающийся в ствол дерева. Слишком громко для этой поляны приминается под быстрыми шагами трава. — Что такое, Хёнджин? Рука? Нога? — Да я в порядке! Вихрастая макушка врывается в пространство. Вроде как разрезает прошву зеленющей до безобразия бузины, разгребая руками листья. — Тогда что стряслось? — По-моему… У него кость сломана. Чанбин оказывается рядом, возможно, даже быстрее, чем зверёк успевает испугаться яростного хруста веток. — Ну-ка?.. Среди изумрудной травы и редких облаков вьюнка — коричневые пятна и огромные глаза. Немного жёсткая на вид шерсть. Хёнджин с ходу позволяет к оленёнку прикоснуться, но свою ладонь с изящной спины не убирает — животные с ним послушнее, чем с родной матерью. Матери поблизости нет. Её вообще нет, и от этого почему-то становится тоскливо. — Чанбин, он умрёт, если останется один. А даже если доживёт до следующей охоты, никто его не пожалеет. —… Да. И что ты предлагаешь? — Давай… Возьмём с собой? «Оленя ещё в доме не хватало». — Подлечить немного, и он сам поскачет. Дело пары недель. — Сойка тоже на пару недель была, а теперь почти каждый месяц на веранду возвращается, червячков тебе таскает. — А плохого что? — Ну, никто из нас на рыбалку не ходит, вот что. — Чанбин, это такие глупости сейчас. Посмотри, — и указывает на свернувшегося калачиком детёныша. Возможно, хочет надавить на жалость. Но, по правде, Со уже и не артачится против живности, поселяющейся в зале на «две недельки подлечиться», и придумал давно, куда червей девать — дядя Сольхо приносит с реки довольно мясистую форель. Возьми себе в качестве бонуса за предоставленную наживку рыбёшку, разделай, пожарь на костре, угости своего неугомонного. Посмотри на округлившимися щеки и обмазанные в жиру пальцы, губы. Схема, продуманная до мелочей. И олень… Господи, да и чёрт с ним. Небольшой же совсем. — Хорошо. Забирай его с собой. Хёнджин отворачивается, коротко вздохнув. Сияет весь, хоть и не показывает сильно. Оленя они поднимают вдвоем и максимально осторожно, чтобы не сделать ещё хуже. Руки у Со начинают побаливать от тяжести ближе к границе с деревней. Идущий в ногу с ним человек задорно свистит и ловко убирает от их лиц ветки.

🍃

Утро умывается в сливовом соке, сочащимся с неба через прорехи облаков. Он капает на песок дорог, окрашивает озёра в лиловый и стекает с фигурной крыши на подоконник. Ставит на шее Хёнджина клеймо. Близится сентябрь. Воздух с ночи стылый, должен охлаждать, пока солнце не высунулось окончательно, но у кожи он превращается в кипяток. Щекотное дыхание у уха — и Чанбин не может себя собрать. — Ты сегодня слишком активный. — Потому что день будет хороший. У меня столько дел! Наведаться к младшим, начеркать пару талисманов, взять свитки у настоятеля, собрать аир… –… принять роды у коровы, подтереть нос сиротке, свалиться с лестницы в храме… — Чанбин, ну что ты, блин! — Ничего не могу с собой поделать, люблю над тобой шутить. — И у этого человека три минуты назад глаза закатывались от моих умелых ручек. Беспредел, — хмурые брови и надутые губы. Притворно. Чанбин спонтанно пропускает длинные пряди меж пальцев. В Хёнджине обломки комет и метеоритная осыпь. В глазах — крошево, может быть, чьей-то галактики. На кончиках пальцев — звёздная пыль и следы от чернил. На груди — Северная Корона, расцвётшая там по вине чужих губ. Под ногтями, в складках одежды, в хитрой улыбке — первородная магия. — В тебе вся моя любовь, — Чанбин, почти не дотрагиваясь, ведёт по чуть загорелой щеке. — Чанбини… Взгляд — впервые боязнь и отголосок стыда. За три года под одной крышей и больше десяти совершенно так же, рука об руку, это ощущается как пощёчина. Не хлипкая пальцами, а матёрая, основанием ладони. На руке начинает немного свербеть не зажившая недавняя рана от ножа-резака и эфемерные шрамы, оставленные в душе неосторожными людьми, которые, как он думал, Хёнджин уже успел самим собой излечить. — Это плохо? — Это… — одеяло испещряется складками, сминаясь, а Хёнджин, совершенно нагой, придвигается ближе, укладывая руки на крепкую грудь и устраивая на них подбородок. Задумчиво хмыкает. — За это настоятель мог бы наказать. Не тебя, меня. Потому что… — он щекочет невидимые волоски дыханием, — потому что служителям нельзя отдавать себя полностью, до крошки, одному-единственному человеку. Послушники нужны и деревенским, и духам, и лесу, и зверям, и траве, и речке нашей горной. И магия… Она всё это чувствует. Но, просто подумай и скажи мне, как может это «наше» быть плохим и неправильным, если благодаря нему у меня исчезает, — он неопределённо ведёт головой, упуская слова «тревога», «бессонница», «резаные видения» и объединяя их во что-то одно, между, — по ночам. И если я не чувствую, что ослаб или что мои талисманы стали хоть на капельку хуже? Или что я кого-то обделил своей помощью? — Не может. — И на этом всё, понимаешь? А я, Чанбин, просто… Спутанная прядь около уха немного торчит — Со её поправляет. — Вся моя… — … в тебе. — Иди сюда. В эти объятия хочется завернуться, как в шубу зимой. А ещё поцелуй из нежного прикосновения губ почему-то получается полуотчаянный и пьяный. — Хёнджин?.. Главное сходство между ним и цунами — в масштабе потерь и абсолютной непредсказуемости. Хаос на земле. Линия поцелуев поменьше — от подбородка до яремной впадины. Руки блуждают по торсу, как будто до этого было недостаточно. По коже лёгкая дрожь. Хёнджин влажно целуется, посасывает сосок, обводя по ареоле, и не рискует прикусывать. Вылизывает как зверёк. Руки Чанбина снова в его волосах. Натыкаются на тонкую косичку, которую он же сам вчера и заплел от безделья. Это всё начинает завязываться в узел в животе. Слишком по краю и невозможно нежно. Кошмарно обжигает, но ты всё равно продолжаешь протягивать к нему руки. Хёнджин целует пальцы и мягко касается носом костяшек, потираясь, как дворовый кот. Как кот или… — Хёнджин… Чанбин хмурит брови. — М-м? Прикипает взглядом к дверному проёму. — Там твой олень. Хёнджин, будто не замечая, начинает щекотно проводить по животу, будя мурашки. — Я знаю, он живёт в зале. Я же сам его привёл. — Нет, ты не понимаешь. Схватив чужое лицо за подбородок, Чанбин заставляет его обернуться к двери. А там действительно олень. Который живёт в зале. Которого привёл Хёнджин. Стоит — на четырёх копытах. И недоумевающие пялится на кровать. — Умильный какой, ты взгляни, — младший подхватывает летнее одеяло за краешки, оборачивая вокруг себя, и сползает с постели. Чанбин запоздало проводит рукой по бедру, на котором до этого ощущался вес его тела, по опустевшей простыни. Хёнджин вроде никуда не делся — ходит по комнате, счастливо оглядывая «подопечного» со всех сторон, а тело почему-то всё равно его ищет. Ощущает пропажу. Он перекатывается, подпирая щеку рукой. — Ты такой предсказуемый. Предложи тебе оленя — парня своего родного продашь, лишь бы животинку к сердцу поближе. — Ты мне не парень. Старший вскидывает брови. — Ну, удиви тогда. Лучи бледно-лимонного заволакивают комнату, отражаясь от светлой наволочки. Хочется во что-нибудь спрятаться, чтобы волоски дыбом не вставали. Хёнджин забрал единственное одеяло. Хёнджин завернут в него неопрятно, по подбородок. Хёнджин сюсюкается с Бачи — глупая кличка для глупого оленя. Хёнджин дышит и помогает дышать всем вокруг себя. Хёнджин взъерошенный и немного помятый со сна. У Хёнджина розовые щеки до сих пор и не прошла полоса от подушки. Хёнджин вымазал простынь, вытирая об неё свою ладонь в чужой сперме. Хёнджин чинит живое и вечно ломается сам. Хёнджин носит батист на праздник, возвышенно взирая на люд из центра главной площади. Хёнджин матерится, когда обжигается об чайник на кухне. Хёнджин замирает у окна в дождь и просит сходить с ним в лес после. Хёнджин больше не рисует в темноте. У Хёнджина весной в мыслях одни цветы и заранее лето. Хёнджину нравятся рыбки. Хёнджин сексуальнее всех на свете с дурацкими рунами на шее и запястьях, а врёт, что Чанбин. Хёнджин не боится наказаний, но всегда — бессонницы. У Хёнджина звенят бусины в волосах, когда Чанбин усаживает его перед собой и сгребает в охапку мелкости и расчёску с прикроватной тумбочки. У Хёнджина звонкий смех. Хёнджин. Хёнджин такой простой и такой эфемерно-иллюзорный. Оглянёшься — ветром сдуло. А связать рука никогда не поднимется — тогда уж лучше её просто отрубить. Почему пыль вокруг него танцует и боится неаккуратно задеть? — Ты моя душа, и тело, и разум до последней несвязной мысли. Не просто «парень». Олень ударяет копытом по полу, фырча и подставляясь под поглаживания. Чанбин роняет лицо в сгиб локтя. Со свистом вдыхает. В голове кавардак, и утро совершенно не помогает этому стушеваться. Кровать снова скрипит. — Эй, ты чего! Не свети этим перед Бачи, он не заслуживает такого! — Хёнджин, ты невыносимый. Зубы впиваются в плечо — на нём три веснушки. Раздаётся громкий вскрик. Бачи вздрагивает и уносится вон из комнаты. Хёнджин бешеным волчком разворачивается, шлёпая по локтю. — Совсем сдурел? — Сам-то. — Сам-то, сам-то… Приглушённое бухтение вынуждает улыбку вернуться, а улицу наполниться звуками первых проснувшихся птиц. Чанбин не может сопротивляться — утягивает долговязое существо в хлипком коконе обратно на матрас и заставляет поделиться теплом. Утыкается сначала носом в ключицу, а потом находит губы и крепко целует. Мандраж как впервые. Только тремор у него самого. Хёнджин тянет к себе настойчивее, вылизывая рот и скользя языком так, что сконфуженному солнцу хочется нырнуть в каньон за лесом и не тревожить их ближайшие сутки. На кухне что-то гремит. — Только не говори мне, что из-за этого тупого оленя у меня обламывается всё, что только может пожелать тяжело трудящийся в свой честный выходной, — Чанбин прикладывает лоб к тёплому плечу. Хёнджин весь из себя такой. И мягкий. А взглядом режет. Но со вкусом, знанием дела и затаённой чуткостью. То есть, просто поступает так, как завещает ветер. А ещё за него, похоже, теперь можно не волноваться. — Чанбин-а, видимо, настал час отпускать его на волю, — носом зарывается в волосы, вздыхая. Руками — к груди, как в последний раз. Почему-то становится страшно. Так всегда, когда пытаешься угнаться за ним. Никогда не выходит. — А потом? Из кухни — фырчание. — А потом… Рукой выводит несуразицу совершенную. Невидимую, на спине. Чанбин ведёт плечом и жмурится. Щекотно. Замирает. Руна: «Перемены». — А потом нам нужно будет выходить всех животных, которые попадутся нам на пути, потому что у тебя печальная карма. Не хочу встретить тебя в следующей жизни в облике муравья. — И всё? — Ну… — он задумчиво пожёвывает губу, — ну, я бы ещё хотел с тобой к западным горам съездить, говорят, там настолько острый воздух, что слезы наворачиваются. — Хочешь поплакать? — Не, хочу посмотреть на твой красный нос! — и щёлкает по нему, тут же уворачиваясь-обращаясь в бегство. У Чанбина кровь ощутимо пульсирует в висках, но не от того. Чувство, что он стал чувствительнее, чем Хёнджин был когда-то. Насколько же это несуразно. Хёнджин резво ныряет в одни оставленные на стуле штаны. На взгляд почти юбка. В три прыжка долетает до дверного проема, почти оставляет, но, опомнившись, останавливается, всовывает голову обратно. Громковато для полупрозрачного августовского часа вываливает: — Чанбин-а, и ещё, — сверкая чернющими агатами в муслиновых, почти невесомых лучах, — настоятель передает мне свой пост. Он отходит от дел. И всё тут. Несуразица. Руна. «Перемены». У Чанбина лопается нитка на самой старой из прорех. — А мы?.. Удивлённо вскинутые брови. — А мы сейчас пойдем завтракать и убирать рассыпанный сахар. — будто усмотрев что-то в его лице, младший отталкивается от косяка и оказывается рядом, садясь около кровати на колени, — Что за тучи? Радужку не усмотреть. А ну прогоняй их, сегодня должна быть хорошая погода, я же ручался! — А потом? — А потом?.. — он ласково обнимает лицо ладонями, будто держит цветок. Что-то вроде пиона или позднего тюльпана. — А потом нужно будет спуститься к реке и выстирать мою рубашку — вся в земляных пятнах. Только ты не поскользнёшься, понял? Там сегодня камни коварнее, чем обычно. По привычке — кивает на всё. А то, что волнует по-настоящему, сдержать не выходит. — Келью выделяют? — Выделяют, только на что она мне? — А обязанности? — Почти то же, что и так уже делал, правда, специфического чуть-чуть добавится. И всё, — пальцем гладит щёку. — А ритуалы? — Ничего сложного, у меня всё давно уже схвачено. — А… Трубку курить будешь?.. — Что?.. — Хёнджин замолкает; посмеивается, — Ну, если тебе это кажется сексуальным, могу для разнообразия попробовать. Но не обещаю, что у меня получится. Чанбин пихает его в плечо. Буркает тихо: — Дурак. — Ага, от дурака слышу. Оконная ставня глухо стукается о кладку. Сквозняк приносит запах канн. В этот раз Мэй Лин не успевает срезать увядшие бутоны — слишком быстро раскрываются новые. Чанбин запоздало тянется к собственным штанам. — Давай быстрей, так всё утро пробежит, — Хёнджин ухмыляется, прижимаясь к спине, и шлёпает его по заднице. — Ауч. — Ниче-ниче, ты привыкший, не надо мне тут. Он в последний раз трётся носом за ухом и убегает. Чанбин босиком шлёпает следом за ним. Половицы радостно поскрипывают, а скулы почему-то уже начинает тянуть. Он улавливает движение жука, ползущего по подоконнику, скользнувшего к чайнику Хёнджина, рассыпанный около тумбочки сахар. Кристаллы лучей привычно разбиваются о стекло, разбредаясь по кухне. Все так привычно, так обычно, простое ленивое утро. Чанбин сводит брови, дёргает губой, стараясь скинуть напряжение в мышцах, но оно не проходит. Что такое?.. Хёнджин варит кофе. Голое плечо, спина, шея. Полоса выступающих позвонков. Проведёшь — задрожит. Обернётся. Посмотрит украдкой, потеплеет взглядом. — Кашу хочешь? — Хочу. — Тогда достань крупу, не поленись. Всего в два шага добрести до шкафа, переступить через горку белого на полу, чмокнуть между делом торчащую лопатку. Всё так по-старому. Как будто подложил дежурный трафарет, но только лишь обвёл свежей краской. Поярче и пожирнее, чем обычно. — Шумно. — Ага. Где-то голосит, не затыкаясь, только проснувшийся и почему-то уже счастливый соловей.

Конец

🍃

Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.