***
29 мая 2024 г. в 11:26
– Постой, паровоз, не стучите, колеса…
Свежий юношеский голос сменяет нежное пение малолетней немки, и притиснутый к запотевшему окну Константин Ардомович отрывается от четвертой полосы "Гудка", поворачивает голову.
– …кондуктор, нажми на тормоза! Я к маменьке родной с последним поклоном…
Совсем еще мальчик, цыганенок лет двадцати с небольшим устроился с потертой гитарой, на которой до того аккомпанировал немке, на крайней скамейке у самых дверей вагона в окружении едущей после второй заводской смены, уставшей, но все еще гомонящей молодежи.
– …спешу показаться на глаза.
Худая светленькая немка в туго заправленной в юбку сатиновой блузке и берете с мишурой обходит пассажиров, держа в руках снятую с цыганенка капитанку. Тихая, уверенная улыбка освещает ее изуродованное ожогом лицо, и многие подают ей, то ли из-за шрама, то ли из-за этой самой улыбки, то ли просто за хорошие, добрые песни, которые она пела. Константин Ардомович тоже роется в карманах своего старого коверкотового плаща, не жалеет казначейского билета в три рубля и оказывается одаренным за это теплым, сияющим взглядом темных, почти что черных глаз.
– Не жди меня, мама, хорошего сына…
Взгляд Константина Ардомовича возвращается к цыганенку; тот одет с чужого плеча, в стянутую на полном животе ремнем полотняную косоворотку, коротенькую кожаную куртейку и заправленные в кирзовые сапоги галифе, но все это на нем каким-то образом смотрится ладно, и Константин Ардомович задумчиво пожевывает нижнюю губу.
– …твой сын не такой, как был вчера…
Лицо у цыганенка открытое, смуглое, как будто бы припыленное, обрамленное густыми черными кудрями, с яркими, желтоватыми, как у козы, глазами, высокими выразительными бровями и лихой ухмылкой, от которой у рта собираются первые приятные морщинки.
– …меня засосала опасная трясина, и жизнь моя – вечная игра.
Константин Ардомович глядит, не отрываясь, сложив на коленях свой "Гудок" вместе с учительским портфелем; цыганенок сперва скользит по нему нарочито добродушным, борзоватым взглядом, как и по всем пассажирам, но, заметив внимание к себе, то и дело откровенно посматривает.
Рыбак рыбака…
– Постой, паровоз, не стучите, колеса, есть время взглянуть судьбе в глаза… – и от слов, которые цыганенок поет с простецкой, непринужденной выразительностью, прямо смотря на него, Константин Ардомович чувствует легкий-легкий, невесомый румянец, касающийся щек. – Пока еще не поздно нам сделать остановку, – цыганенок резко вздыхает и вдруг подмигивает ему, – кондуктор, нажми на тормоза!
Его голос легонько срывается на последних словах, но песню это не портит, и молодые люди вокруг него жидко похлопывают в ладоши. Цыганенок опускает взгляд и принимается подкручивать колки, но тут раздается звонок станции, и Константин Ардомович, вздохнув, торопливо поднимается, протискивается всем своим немалым весом через пассажиров, прижимая портфель и газету к массивному животу. Он проходит мимо цыганенка, еще раз скользнув по нему взглядом, и останавливается у дверей как раз тогда, когда тот обращается к нему наглым, вальяжным голосом:
– Дядь, а ты не смотри так. Я не тунеядец, свой барыш честным трудом получаю, – цыганенок улыбается неровными зубами и проводит рукой по струнам, когда Константин Ардомович поворачивает к нему голову, и ему не хватает только цигарки, которую он сейчас бы перекатил из одного угла рта в другой.
– А я, чай, в него недурственно вложился, чтобы сколько захочется, столько и смотреть, – улыбается в ответ Константин Ардомович и дружелюбно прикладывает пальцы к кепке перед тем, как открыть тугие, заедающие двери. С ним выходит кто-то еще, и в образовавшейся минутной толчее он уже не слышит, как цыганенок свистит своей подруге в другом конце вагона и кричит ей, чтоб забрала потом гитару у сидящих рядом с ним ребят; он соскакивает на платформу в последний момент, хлопнув одной дверью и оставив вторую болтаться на ветру, пока поздний пригородный поезд снова набирает скорость.
– Дядь, а, дядь… да постой ты, куда несешься, – цыганенок возникает рядом словно из-под земли, скрипя кирзовыми сапогами, и Константин Ардомович замедляет шаг, приостанавливается, пропуская других сошедших пассажиров вперед. – Звать-то тебя как, такого щедрого? Надо ж знать, за чей счет теперь три дня гулять будем, – цыганенок язвит и сует руки в карманы куртейки, глядит снизу вверх, нагло задрав подбородок.
– Костас, – после короткой паузы у Константина Ардомовича неожиданно срывается с языка то имя, которым его в деревенском детстве звала мать, а не то, которое положено носить русскому учителю истории в школе рабочей молодежи.
– Так и знал, что свой, – а цыганенок только ухмыляется во весь рот. – Владю, – вытаскивает из кармана и протягивает смуглую руку; на ощупь она оказывается горячей, сухой и крепкой. – Ну что, Костас, песни добрые любишь про добрых людей? Сколько пожаловал нам на благое дело?
– Рубля три. Люблю, когда хорошо поют.
– А я что ж, хорошо?.. А, впрочем, и вправду-то недурно, – Владю продолжает улыбаться, но что-то в его улыбке и голосе неуловимо меняется, и Костас понимает, что его чуть смутил такой откровенный и простой комплимент.
– А с чего решил, что я про тебя? – но его губы тоже трогает игривая улыбка. – Я, может, немочку твою отблагодарить хотел. Душевная она очень. Особенно Сергей Александрович у нее выходит… – он довольно цокает языком.
– Да ну, никакая не моя она, она своя собственная. И пришибленная еще малость, потому, видать, и душевная, – фыркает Владю. – Ну а ты что же, Костас, на нее, значит, так же, как на меня, смотрел? – и сразу следом он легонько облизывает губы и, кажется, задирает подбородок еще выше.
На темной, опустевшей быстро станции прохладно; несмотря на то, что сейчас еще сентябрь, температура застыла где-то между тремя и пятью градусами, и сегодня, похоже, опять собирается дождь. Владю качается с мыска на каблук, снова сунув обе руки в карманы куртейки, смотрит внимательно и слегка тревожно. А вот едва охватившее Костаса волнение, напротив, совсем отступает: когда двое так напряженно стоят и молчат, это куда яснее, чем неловкие, неизвестно о чем и зачем разговоры. А тут же дело само собой разумеющееся: спонтанно вспыхнувшее между молодыми людьми желание, влечение, которое только теперь и бывает в этом все еще незнакомом государстве, которое удовлетворяется в кустах за полустанками, в тесноте общественных клозетов, в жалком убранстве чужих московских комнат. И так, верно, и стоит молчать, долго смотреть друг на друга, постепенно давая другому понять, что именно привело вас обоих сюда, в эту темноту, подмечать красоту чужого лица, которого никогда больше не увидишь, и давать желанному, хоть на минуты, краткие минуты сладостному теплу предвкушения возбуждать нервы. Костас перекладывает портфель и газету в другую руку, чувствуя, что ладонь стала слегка влажной.
– Пойдем? Я тут знаю, где можно…
– Пойдем, – и правда, разговоры уже ни к чему.
Они спускаются на пути, в противоположную сторону от вокзала, и молча переходят их; курящий у ступеней в ожидании последнего багажного поезда дежурный провожает их слегка подозрительным взглядом, но, кажется, справедливо решает, что это все не его собачье дело, и только продолжает выпускать дым в вечерний воздух.
Рябиновая рощица рядом со станцией встречает их еще более густой, сизой темнотой и дневной сыростью; стоит малость углубиться, отмахиваясь от листьев и паутины – и вот тебя уже не видно ни с путей, ни с привокзальной площади. И в этой сырой, холодной темноте Костас ожидает чего угодно, и неловкого молчания, и еще более неловкого разговора, и торопливого, чтобы избежать и того, и другого, шороха одежды, и даже финки, уткнутой в бок – свои своими, да какой он только, в общем-то, свой, преподаватель в обыкновенной московской школе, не знающий ничего ни о будничных тяготах кочевой жизни, ни о том, как бы, не имея паспорта, половчее избегать внимания пристрастной советской милиции, ни одного даже самого паршивого романса, – но Владю вдруг тянет его за рукав плаща, разворачивает к себе и, вздохнув, обвивает толстую шею пахнущими куревом руками.
Портфель и газета, а следом и твидовая кепка отброшены в траву, смуглые, жесткие пальцы Владю путаются в короткостриженых вьющихся волосах, и Костас в ответ с жадностью сминает его кудри, целуя такие жаждущие, такие нецелованные будто бы губы. Это всегда как в первый и единственный раз, и сегодня ощущается отчего-то особенно остро, приятной, возбужденной горечью оседает в груди. Поцелуй за поцелуем, влажным, глубоким, горячее тело ощущает горячее тело, все так торопливо и невесомо, что того и гляди смоется все же заморосившим мелким дождем; Костас удерживает голову Владю в ладонях и быстро-быстро целует его красивое молодое лицо – и снова в губы, и Владю тесно прижимается, виснет на нем и почти неслышно стонет ему в рот от удовольствия.
– Ну, тише, тише… – шепчет Костас и гладит его по волосам, пропускает их сквозь пальцы и покусывает его нежные, как у мальчика, губы, все покрывает беглыми поцелуями и их, и следом гладко выбритую щеку, линию челюсти и наконец шею. Костас впивается в нее зубами над самым воротом – на смуглой коже наверняка уж теперь останется неровный кровоподтек, – а правой рукой уже задирает косоворотку, сует большой палец за пояс галифе.
Еще несколько поцелуев по шее наверх, теперь к мочке уха, той, что без серьги; Костас посасывает ее, играется с ней языком, поглаживая твердый уже член Владю через плотную ткань и медленно, по одной расстегивая все пять отделяющих от него пуговиц.
– Ты такой красивый, так борзо улыбаешься, Владю, Владю… совсем мальчик еще, такой чувственный, такой дурной… – Костас продолжает шептать и мурлыкать, согревая дыханием ухо, все задевая его губами.
– Замолчи… замолчи, ну, – в ответ тихо протестует Владю, но все его тело, его дрожащий шепот говорят о желании обратного: ему хочется быть красивым, хочется нравиться, смущенно и боязно хочется ласки, вожделения взрослого любовника, которое может получить не только хороший и правильный мальчик из коминтерна, но и жадный, голодный до тепла чужого тела бродяжничающий сирота с гитарой и выбивающимися из-под капитанки кудрями.
– Тш-ш… я хочу очень с тобой… ты мне так понравился, так ладно у нас все будет… – Костас запускает руку в расстегнутые галифе, и схватившийся за его плечи, уткнувшийся в шею Владю уже только часто дышит носом, наверняка сладко закусив еще свою припухшую от поцелуев губу. Горячий член, естественным образом скользнувший в ладонь, оказывается таким приятным, толстеньким и твердым, что только и хочется ласкать его, и Костас сжимает его пальцами и неторопливо, но крепко, широкими движениями дрочит, гоняет по стволу нежную шкурку, прижимая другой рукой Владю к себе за плечи. Член от этой тесной, жаркой ласки то и дело еще возбужденно, твердо напрягается, а когда Костас обводит большим пальцем уже немного влажную головку, приоткрывая ее и поглаживая то по крайней плоти, то под ней, Владю опять тихо стонет ему в шею и толкается бедрами вперед, тоже наконец опуская руку и сминая его широкие бостоновые брюки, сразу нащупывая тяжелый, натянувший штанину член горячей ладонью.
– Ух… Ого, – он вздыхает, откидывая голову; его светлые глаза кажутся такими захмелевшими. – Вот это, конечно… хороший у тебя какой. У меня такого большого еще не было, что ли… – он туго проводит пальцами вниз и вверх по стволу, по всей длине. – Только… мы же так, побалуемся с тобой, да, Костас? Хочешь, могу пососать его тебе, а хочешь, так подрочимся? – он гладит член уже всей ладонью, сильно, жадно сжимая и чуть задевая нестрижеными, длинными ногтями.
– Ну вот еще… – но Костас снова наклоняется к его уху, продолжая мучительно сладко дрочить ему, медленно пропуская всю набухшую и чувствительную, так и подтекающую смазкой головку в тесную, влажную хватку ладони. – Нет уж, я хочу сегодня крепко натянуть тебя, Владю, и ты этого тоже хочешь, – и по сильной дрожи, непроизвольно прокатившейся по телу Владю, по твердому, такому долгому напряжению члена в ритмично ласкающей руке Костас понимает, что не ошибся, – хочешь раздвинуть свои длинные ноги, хочешь, чтобы я вошел в тебя и натянул по самые яйца. Чтобы почувствовать меня внутри целиком, чтобы ныть и хныкать, когда весь этот большой член будет так сладко двигаться в тебе, хочешь, чтобы мы еблись с тобой так хорошо и чтобы я кончил в тебя как следует, чтобы все до капли в тебя спустил.
– Ах-х, как ладно поешь, Костас… – жарко выдыхает Владю, выгибаясь под одной его все так же обхватывающей плечи рукой, толкаясь членом в другую, – будешь так петь, я тебе безо всякой ебли пиджачок замараю.
Но Костас только смеется и еще недолго мастурбирует ему, а потом потягивает ниже его галифе и длинные бязевые трусы, подставляя вечерней прохладе смуглые, пухлые ягодицы.
– Только ты меня сначала пальцами, ладно? – Владю тоже перестает дрочить ему и копается в карманах куртейки, так и стоя с приспущенными брюками. – На, держи. Никогда не знаешь, что в хозяйстве пригодится, – он подмигивает, протягивая Костасу голубую жестяную коробочку американского вазелина, и отворачивается, берется одной рукой за ветку разросшейся рябины, другой поднимает повыше подол косоворотки и прогибается в пояснице, красивой, стройной и бронзово-темной под короткой задравшейся куртейкой; его член так твердо стоит, и Костаса возбуждает это его сильное желание, он гладит разок и другой округлые, мягкие ягодицы и побыстрее смазывает пальцы.
Проведя по промежности, он легко нащупывает нежный, тугой вход и сразу, сильно надавив, без сопротивления вводит неглубоко два хорошо смазанных пальца. Владю шипит и привстает на носки, но Костас не пожалел вазелина, и зажаться никак не выходит, пальцы скользко проникают глубже, на всю длину, и Владю только ахает, беспомощно и так возбуждающе сокращаясь. Костас растягивает его, медленно и глубоко двигая пальцами вперед и назад, и Владю изо всех сил сдерживается, постанывая носом, все же закусив губу и покачиваясь на носках.
– Ну какой же ты нежный, Владю, цветик ты мой… У тебя давно не было никого? – Костас шепчет, прижимаясь к нему всем огромным, горячим телом, придерживая за живот поверх его же зажавшей подол косоворотки руки и ритмично трахая его пальцами.
– Не так… то есть было… ах-х… но у тебя… даже пальцы такие большие, толстые… – Владю бормочет и стонет сквозь зубы, когда Костас скользким движением почти вытаскивает их и опять засаживает до основания.
– Нравится, цветик? – отлично зная себе цену, он мурлычет и прокручивает пальцы, разок-другой надавливая на простату и снова просто грубо трахая ими.
– Еще как… ах!.. – Владю весь подбирается, с губ срываются стоны погромче, чем стоило бы, и он начинает подаваться навстречу, насаживается на пальцы сам и мелко вздрагивает. И стоило бы уже, наверное, вытащить, раздвинуть его мягкие ягодицы посильнее и…
Костас просто накрепко зажимает ему рот и быстро трахает пальцами его тугую, чавкающую от вазелина дырку. Вырывающееся из носа горячее дыхание остается влажным конденсатом на коже, Владю хнычет, но не высвобождается, он весь предельно разогрет возбуждением, и его сдавленные крупной ладонью щеки полыхают едва ли не ощутимо; Костас, прикусив собственную губу, жестко ебет его нежную, приятно растянувшуюся дырку, снова и снова скользко прокручивая пальцы и еще сильнее раскрывая ее, и Владю дрожит и все громче постанывает в его зажавшую рот руку. Он напрягается всем телом несколько раз, особенно глубоко принимая и туго охватывая пальцы своей мягкой дыркой, и стонет как-то очень низко, и, заглянув через его плечо, Костас, уже привыкнув к темноте, видит, как он кончает себе под ноги первыми прерывистыми, жидкими и обильными струйками семени. Это мгновенно возбуждает до шума в ушах, то, что Владю даже не прикасается к своему напряженно подергивающемуся члену, сбрызгивающему высокую траву белесой спермой, но Костас только сглатывает, прижимаясь собственным тяжелым и ноющим членом к голому смуглому бедру. Он еще немного дрочит расслабившийся, слабо сжимающийся зад, пока Владю совсем не обмякает, и тогда уже вытаскивает пальцы и отнимает повлажневшую руку от его рта; Владю жадно втягивает холодный воздух и приваливается к развесистой рябине.
– Про́сти, – как-то совсем по-детски выпаливает он, еще вздрагивая от прошедшего удовольствия.
– Тш-ш, все очень славно было, – Костас сдерживает возбуждение в голосе и тщательно вытирает пальцы найденным в кармане брюк чистым платком, а после не удерживается и мягко треплет волосы Владю, – ты славный очень.
Но Владю только тихонько фыркает и все же поворачивается, побыстрее подтягивает, застегивает тугой высокий пояс галифе и одергивает косоворотку.
– Ну да, но теперь за мной должок, а? – он снова подмигивает; его щеки темные от румянца, и дышит он еще неровно, на ногах стоит нетвердо, но голос полон юношеской готовности любить и любить без роздыху. – Ты как хочешь? Могу тебе так, рукой передернуть, а хочешь, в рот его возьму? Ты смотри, я это дело умею, мне таким манером хорошего мужика приласкать не зазорно, – он быстро облизывает губы, и Костас делает глубокий вдох, сразу живо представляя его нежный, теплый рот на своем члене.
– Я и сам сейчас уже… хочу тебе на лицо, – но он делится откровенно, наконец расстегивая широкие бостоновые брюки, – на твое красивое лицо.
– Хор-рошо, – запнувшись, соглашается Владю; с так и не прошедшим возбужденным интересом он покусывает губу, когда Костас оттягивает вниз трусы и достает толстый, напряженный член, с тяжелым выдохом плотнее обхватывает и сразу разок сдрачивает его рукой, открывая и снова закрывая крупную влажную головку.
Еще секунду помедлив, Владю все же опускается на корточки; подняв голову, он заправляет растрепавшиеся кудри за уши и с готовностью приоткрывает губы, пока Костас быстро дрочит свой ноющий член, чуть поджимая пальцы ног в промокших парусиновых туфлях, чувствуя накатывающее уже томное напряжение перед хорошей разрядкой.
– Миро дэвэл, ну ты сочный какой, а… течешь весь и пахнешь так… ну, дай-ка я все же в рот… – Владю прижимается губами к головке, к уздечке, чуть засасывая, и этого оказывается достаточно, Костас ахает, крепко сдрачивая рукой и продлевая острое, туго сводящее мышцы удовольствие, и его густая белесая сперма брызгает на лицо и черные кудри Владю, льется в его подставленные раскрытые губы.
Владю влажно сцеловывает повисшие капли с темной, налитой головки, когда Костас уже утомленно сжимает все еще тяжелый, только немного опавший член рукой, и с видимым удовольствием облизывает губы, поднимаясь. Костас молча заправляется, застегивается и протягивает ему платок, и Владю утирает сухим краем лицо, а потом обнимает за толстую шею и мокро, чуточку солоно целует в губы.
– Есть курить? – он спрашивает, нацеловавшись, когда они уже отстраняются друг от друга, но еще не повисает неловкая тишина.
Костас наклоняется к своему портфелю, откладывает в сторону уже промокшую под мелким дождем газету, расщелкивает замки и достает надорванную пачку "Сафо", спички, протягивает папиросы Владю и прикуривает ему, пока тот прикрывает дрожащий огонек обеими руками, закуривает после сам. Крепкий, густой запах подвяленного табака расползается по влажной рощице, холодный и колкий моросящий дождь забирается за воротник бесформенного бостонового пиджака. Владю роется в своих явно бездонных карманах и извлекает из одного часы, щурится, вглядываясь в них в темноте. Запоздалый вопрос только приходит в голову.
– А как же ты теперь?..
– Да не боись, дядь, тут до Тайнинского часа два пешком, – отмахивается Владю и крепко затягивается; огонек папиросы выхватывает его лицо из темноты, его довольные и наглые желтоватые глаза и собравшиеся от ухмылки морщинки.
– И что, часто ты так, последний поезд упускаешь? – Костас тоже набирает полные легкие дыма и выдыхает в сторону. – Ну а если б я с тобой не пошел? За просто так пешим ходом бы до самого Тайнинского тащился?
– Да щас. Так, как ты, Костас, смотрят только те, кто со мной куда хочешь пойдет, – вальяжно растягивая слова, отвечает Владю.
– И часто смотрят поди? – не поддаваясь на безобидную провокацию, интересуется Костас.
– Ну смотрят, бывает дело, – Владю с какой-то детской бравадой чуть вскидывает подбородок, – так что я, знаешь, выбор имею и тоже не со всяким еще пойду.
– А за мной что ж пошел? – Костас шагает ближе, обдавая Владю душным дымом папиросы.
– Не знаю, – неровные зубы Владю снова соскальзывают по нижней губе; он покусывает ее не то как совсем ребенок, не то как развязный смуглый эфеб, любовник Адриана, любовник Александра. Костас всегда зачитывался историческими книгами, выходящими за рамки преподаваемого им предмета, и сейчас, в холодной сентябрьской подмосковной темноте ему невольно рисуется знакомый, манящий античный образ; кажется, какие-то чувства и желания могут быть знакомы не только римскому императору и македонскому царю, но и рядовому советскому гражданину в бостоновом костюме. – Понравился ты мне, и все. Чего пристал? – а Владю смеется, показывая зубы, слегка толкает в плечо, и эта его детская непосредственность… так сложно удержаться.
А если заметит тюремная стража, тогда я, мальчишечка, пропал… Тревога, и выстрел, и вниз головою… Как там дальше поется?
Костас глубоко затягивается и выдыхает дым в рот Владю с очередным поцелуем, для которого тот с готовностью приоткрывает губы, снова обхватывая за шею, окружая горечью старой толстой "Сафо". Его скользнувший в рот язык тоже терпкий от табака на вкус, и Костас с удовольствием, ласково распробует его, притискивая Владю к себе за плечи и почти что необходимостью ощущая на вечернем холоде тепло его тела. Ему хочется задержаться в этом моменте, в минуте до того, как догорит папироса, в порыве естественного человеческого желания, скрытого от любопытных глаз пологом рябиновых листьев.
– Ты голодный небось? – чуть отодвинувшись, давая им обоим вдохнуть воздуха и еще разок-другой затянуться, Костас меняет тему; Владю смотрит на него с легким подозрением, последний раз обхватывая папиросу губами, с шипением тонкой бумаги докуривая и отщелкивая в сторону.
– А чего спрашиваешь?
– Да так. У меня примус есть, картошки отварить можно было бы. Чаю горячего выпить, опять же, – спокойно перечисляет Костас.
– Дом свой здесь, что ли? – походя интересуется Владю.
– Да какой там, так, комнату у одной бабушки снимаю. Она, кстати, весьма и весьма туговата на ухо, так что если ты больше не будешь так громко, хм, восхищаться тем, что я делаю… – однозначное предложение повисает в воздухе, и Владю цинично улыбается краем рта и привстает на цыпочки.
– Я буду не против, – он снова обхватывает шею Костаса рукой, жарко шепча на ухо, – если ты еще раз закроешь мне рот своей большой мягкой рукой, когда затащишь меня в кровать и насадишь на свой большой хер, – он отстраняется, и его желтоватые глаза все еще кажутся хмельными, словно от вина; сунув руку под плащ и пиджак Костаса, он хватается за тугую подтяжку, игриво дергает на себя. – Ну, веди домой. Чай будем пить, – и он все улыбается, едва не смеется, и Костасу тоже становится весело, как-то легко.
– Чай так чай. Только идем в темпе вальса, а то замерзнешь еще в своей куртешке, – он грузно наклоняется, подбирает портфель, скручивает мокрую газету и, отряхнув кепку от дождевых капель, водружает ее на голову, а после легоньким шлепком по заднице подталкивает Владю идти вперед.
– А ты так-то любишь покомандовать, да, шеф? – все же смеется Владю, быстро уже вышагивая рядом, снова засунув руки в карманы и поддевая кирзовыми сапогами мокрую траву.
– Тебе бы больше хотелось, чтобы я ответил "да" или "нет"? – улыбается Костас, в свою очередь тяжело приминая траву насквозь вымокшими парусиновыми туфлями.
– И вопросы задавать с подковыркой тоже любишь, – Владю отсмеивается и, не сбавляя ход, бросает на него неожиданно открытый и серьезный взгляд. – Мне это в тебе нравится. Что ты говорить так можешь складно. И… прям бесстыдно. Дай-ка еще папироску.
Костас отдает ему переложенную в карман плаща вместе со спичками пачку, и Владю раскуривает вторую папиросу сразу на ходу.
– Будешь смеяться, но я ведь школьный учитель, мне складно говорить по статусу положено.
– Да ну, – и Владю вправду хохочет, окутывая себя крепким дымным облаком. – Ай, знал бы, что такие учителя у нас, глядишь, и школу бы закончил.
– Ну так-то я вообще тем, кто постарше, преподаю, твоего, моего где-то возраста. Так что было бы желание.
– Желание, может, оно и есть, так возможностей нема, шеф, – Владю цокает языком. – Кушать нашему брату уж очень хочется. Так что ну это… – он машет рукой и затягивается папиросой, показывая, что не заинтересован в продолжении разговора.
Костас смотрит на него мягко, украдкой, на его выхваченный из темноты огоньком папиросы точеный профиль, и думает, что в самом деле не стоит продолжать сейчас, но, может быть, позже… Он с удивлением ловит себя на мысли о том, что для него как будто уже существует это самое "позже", в котором будет время поговорить о школе, о любви, о Есенине… Как будто завтра они не просто сядут на разные поезда и разъедутся на всю долгую жизнь, оставив о себе смутное, пахнущее сентябрьским дождем и старой толстой "Сафо" воспоминание в череде других случайных встреч. Как будто еще каким-то поздним вечером Владю стукнет в окно его комнаты и через него же, стоит только отпереть, заберется внутрь, быстро высвободится из всех своих несуразных одежек и скользнет под холодное еще одеяло, чтобы вроде и согреть его, но скоро уже сбить куда-то в ноги, тихонько вздыхая от жадных поцелуев, крепких объятий полных разгоряченных тел и торопливой, дерганой ласки его твердого члена большой и мягкой рукой. И это все… странно, немного слишком, лишнее, но вдруг этого хочется, и Костас останавливается перед самым тем, как они уже выйдут на шоссе, и в который раз обнимает Владю за плечи, в тени склонившихся над обочиной деревьев целует несколько раз его смуглые щеки. Владю приязненно фыркает и смотрит на него тоже странно, его глаза так блестят в темноте, словно и ему хочется чего-то чуточку большего, чем один этот нечаянный раз, но, как и сам Костас, он ничего не говорит об этом.
– Луна озарила хрустальные воды, где, детка, гуляли мы вдвоем… Так тяжко и нежно забилось сердечко… – будто ни к чему он только негромко мурлычет немудреные слова тюремного романса, полного предвкушения недолгой дороги и ночи без сна, переходящей в холодное, ленивое рассветное утро, когда двое лежат и касаются то груди, то плеча, то лица и волос, и бормочут вполголоса слова, не обязанные быть правдой. Но, может быть, однажды…
Костас улыбается этой мысли, хмыкает себе под нос и наконец делает первый шаг на мокрое шоссе.