***
На лестнице к храму толпятся люди, лёгкий морозец щиплет нос и щёки, раннее зимнее солнце бликами бегает по золотым колоколам, а хаори на размер больше норовит упасть с плеч. Мегуми тринадцать, а он уже протестует, его раздражают толкучки и глупые традиции: традицию в новогоднее утро переться в храм на поклонения несуществующим богам он считает одну из них. Годжо это раздражает не меньше, но желание вывести нелюдимого подростка развеяться в нём сильнее, и он ему подчиняется. Зелёная крыша храма Мэйдзи, заиндевев, искрится, тёмные деревянные балки и колонны привлекают холодным, величественным спокойствием. И проклятья, словно все сговорившись или боясь могущества древнего святилища, не вступают на его территорию. В длинной очереди, сонно, Мегуми причитает: — Зачем мы пришли… — Да ладно тебе, не ворчи. В твоём возрасте я вообще ходил сюда как на работу: няньки почему-то думали, что это сможет воспитать во мне послушание. Представляешь: я и послушание? Но почившая Хироки-сан в это верила… Призадумавшись, Мегуми понял, что слышал о детстве Годжо не так уж и часто. Точнее, всего два раза: первый, когда узнал, что клан у него не из бедных, так что полное обеспечение небольшой семьи Фушигуро для него как проезд на метро, а второй — прямо сейчас. Когда они дошли до колоколов, Годжо, несмотря на излюбленную привычку любое объяснение превращать в цирк, в этот раз непривычно спокоен и тих. Если не знать этого человека, можно было бы предположить, что для него это что-то значит. Мегуми повторял за ним любое действие в аккурат, испытывая жуткую неловкость за всё: и за неправильную последовательность действий, и за слишком громкие хлопки, и за взгляды, обращённые не в ту сторону. Закончив молитву за всё хорошее против всего плохого, Годжо устремился к лавке с предсказаниями. Мегуми оставалось только поспевать за ним и просачиваться сквозь сгущающуюся толпу. — Ты правда веришь в предсказания? — А почему нет? К счастью, каждый год у меня они сбывались! Мне не так интересны все эти обереги и мольбы, как бумажки, рассказывающие про мою судьбу. Вытянув палочки с номером предсказания, Годжо удручённо завыл, будто только что узнал, что проиграл в лотерее: — Мегуми-и, мне выпало «успехи в работе». — И что в этом плохого? — Я ненавижу работать! Конечно, я бы мог его повесить на ветку, — тогда бы всё несчастье осталось в храме, — но не буду гневать судьбу. А у тебя что? Развернув бумажку, Мегуми остекленел: бледные щёки покрылись румянцем, глаза засверкали, а неудачная попытка Годжо выхватить предсказание окончилась крахом — Мегуми одёрнул руку, будто там написана государственная тайна, раскрытие которой обернётся не иначе, как смертью. Фушигуро тут же поспешил к ветке, чтобы трясущимися руками поскорее привязать бумажку. То, что было в ней написано, в иной ситуации вызвало бы восторг, но в его случае это сулило настоящее мучение. Чужие белые узелки на дереве укрепляют уверенность в том, что не все предсказания должны сбываться: некоторым стоит остаться в храме, среди замёрзших слив и цветущих пионов, среди выцветших надежд и молитв не о тех. На обратной дороге Мегуми отмахивается простым «предвещанием неудачи». Годжо до истинного содержания не допытывается, иначе пришлось бы сказать правду и о своём.***
Влажный густой воздух летнего вечера, тёплый золотой закат, остывшая земля, сухие доски и соломенные маты. Мегуми пятнадцать, у него поразительно сильная техника, но душевные вихри иногда берут над ним верх. Его тянет туда, где дна не видно, но Годжо не против его сопроводить. В додзё он снова пропускает удары, по ошибке и случайно — его мысли сейчас не про бой, и это чувствуется. Всей поверхностью тела. Годжо это не устраивает, он смотрит на отдышавшегося Мегуми, разглядывает пристально: нет, не Фушигуро, а его амулет, свисающий с шеи. — Тебе не хватает растяжки. Подойдя сзади, Годжо упирается коленом в мокрую спину и оттягивает на себя длинные руки. Суставы плеч хрустят и трескаются, снизу доносится недовольное шипение, а в тишине повисает неопределённость. — Сила у тебя есть, ловкость тоже, но деревянный — жуть. Слышал о мобильности? Без гибкости её не достичь. Говоря с задором, он плавно тянет чужие руки наверх, налегая грудью на спину. Нарочито медленно, оправдываясь тем, что боится повредить связки дорогого ученика. Мегуми обо всём догадывается сразу, но вида не подаёт. Молчит и терпит затянувшуюся шутку. Пока Годжо не задерживается в одной позе, слушая сбивчивое дыхание и упиваясь тем, как узкая спина под ним не прогибается, а руки не начинают опускаться вниз. Из этой односторонней игры вырывает мерзко-вежливое, абсолютно лишнее: — Хватит, Годжо-сенсей. И Мегуми вовсе не о растяжке. На полу — неогранённый алмаз, в голове — чётко сформированное желание, а за бумажными створками — кабинет директора Яги и жилые корпуса. Мегуми знает — на его стороне согласие и преимущество морали. Он им пользуется на полную — из-под опущенных ресниц бесстыдно, с вызовом глядит и связывает Годжо по рукам. Сухие губы, влажные, прилипшие к вискам пряди и много непроизнесённых слов. Стрекот цикад затмевает мысли о том, к чему всё может привести. По кривым рельсам шагается легко, соглашаться на полумеры в виде взаимных намёков — ещё легче. Слиться в одно преступление — сложнее. Здесь слишком много глаз, способных усмотреть не то. Но эгоизм — превыше, наклон к губам — всё ниже. Звонок, ответ на вызов и недовольное цоканье. — Опять мир без меня рушится. Как некстати.***
Дождь накрапывает, сырой асфальт под тёплой лужей крови, а сердце бьётся так тихо, как угасает свеча, дойдя до конца фитиля. Мегуми всего шестнадцать, а ему уже суждено погибнуть из-за чьей-то оплошности. Несовершенная система совершенно точно переламывает таких, как он: только вошедших в магический водоворот. Веки тяжелеют и постепенно смыкаются, по телу последнее тепло разливается, мелькает образ Цумики… Что будет с Цумики? Она беззащитна. А он даже на помощь позвать не пытается: язык немеет. Боль в голову ударяет. Точно, он ведь сильно ранен. Предел его возможностей оказался на ступеньку ниже сил проклятья. А спать хочется сильно… Он будет вспоминать? Вспышка, запах формалина и гнили, каштановые волосы, стол из стали. Масляные голоса сливаются в нечленораздельный гул. Это сон? На часах — четыре пятнадцать, в желудке — пусто, а в голове вольный ветер гуляет, и кажется всё до одури понятно. Это чувство небывалой лёгкости не сравнить с хорошим сном или внезапным открытием; Мегуми умирать не пробовал, но если перерождение в новом теле с прежним сознанием реально, то это несомненно оно. Или так выглядит смерть? Как чистая прохладная постель с шёлковыми наволочками на подушках, как широкая, длинная кофта с лавандовой отдушкой и как комната с белой мебелью и апельсинами на комоде? С сизым небом и полупразрачной луной за окном? Он щупает кожу — она всё такая же эластичная и упругая; сжимает торчащий нос и выпуклые глаза, касается зашитой раны и шершавых мокрых бинтов по бокам. Мегуми жив. Смерть только коснулась его плеча и бережно оттолкнула от себя. Так, припугнула, чтобы впредь думал. Это всё так несерьёзно. Он вступает на стылый пол голыми ступнями, шагает, как по краю, мягкой, кошачьей поступью. И неважно, чья квартира и что он тут делает — сейчас это такая мелочь, какую в микроскоп не разглядеть. На кухне Годжо что-то стряпает и носом не ведёт, когда Мегуми переступает порог и садится за стол. Не оборачиваясь, кидает небрежно вопрос: — Из-за меня проснулся? — Нет. Как долго я спал? — Дай-ка вспомнить… — Взгляд Годжо падает на часы. Их поразительно много на один квадратный метр площади. — Всего-то девять часов. — Утро, значит. На столе пара тарелок с пересоленным омлетом и кружки с переслащенным чаем. Несмотря на голод, Мегуми еду почти не трогает: пережёвывает долго кусок и выпивает один глоток, молча разглядывает своё отражение в серебристом холодильнике. Не из приятных. — Я разве не должен быть у Иэйри- сан? — Я подумал, что тебе будет о-о-очень одиноко в этом холодном, пустом подвале… А Сёко соблаговолила оправиться тебе у меня! Не здорово ли? По спине мурашки бегут, а взгляд дырку в столе прожигает. Его собственные правила и жестокая справедливость стояли выше общепринятых устоев, но в вопросе личных отношений Мегуми привык полагаться на общество. Копировать из книг, подражать людям из близкого окружения — слушать, какие слова они говорят учителям, смотреть, как встречают сестёр и братьев у школы, как здороваются с друзьями. Годжо не подходил ни под одну категорию признанных классификаций: для друга — далёк, для брата и тем более опекуна — безответственен, для учителя — несерьёзен, для возлюбленного — да какая к чёрту для него любовь? — Как у тебя всё просто. — Это ты всё усложняешь, Мегуми. Со стороны я лишь переживающий учитель, который не может не помочь своему подопечному. Расслабься. — Захотел — помог, захотел — переодел, захотел — устроил на своей постели. Никто ведь против тебя не попрёт, и делаешь, что вздумается. Так нельзя. Годжо в ответ усмехается, тянет с ленцой и заискивающе: — Кто так сказал? — Я сказал, — отчеканивает Фушигуро, — или моё мнение тоже не учитывается? Он не замечает, как за спиной вырастает Сатору, а его руки опускаются на плечи, продавливают задубевшие мышцы. Каждое нажатие, как иглой по коже. Но вкрадчивый, лишённый насмешки голос боль заглушает. — Твоё — конечно учитывается. Но то, что ты говоришь — продиктовано не твоим желанием.Ты ориентируешься на мнение тех, кого твоя жизнь заботит в последнюю очередь. Чего же ты хочешь на самом деле? Лицо Мегуми — бледное, с напряжённой челюстью и выступающей испариной на лбу — всего в нескольких сантиметрах. Глаза — тёмные, непроглядные. Эта так не похоже. Он тянется, как мотылёк на свет, осторожно, боясь нарваться на огонь. Годжо не торопит, но в последний момент ладонь сама ложится на шею и тянет. Поцелуй смазывается по щеке — Мегуми уворачивается и ложится головой на стол, зарываясь в согнутых локтях. — Ничего не хочу. Хочется сжаться до размера атома, выстроить вокруг себя неприступную стену, не видеть, не слышать и ничего не говорить. — Так от всего устал. Это признание срывается мимолётно. Всё то, что вилось косами в сознании принимает очерченную форму мысли — неприятной, унизительной, оправдательной. Мегуми её ранее не встречал: ни тогда, когда зимой печка еле грела, когда отплёвывался кровью после первой школьной драки, когда сидел над безмолвным и неподвижным телом Цумики. Тогда он не знал про усталость: вдыхал глубже обычного и шёл дальше. Годжо рядом не было, он появился позже: когда новый год звал справлять вместе, когда выбирался на совместные миссии и устраивал тренировки, когда было лень доехать до дома, и он оставался ночевать. В детстве были только его отголоски: не повязка, а круглые тёмные очки, не до конца скрывающие глаза, мятная жвачка, забытая на столе, редкие визиты и настолько же редкие разговоры. — Почему именно ты? Почему? Фушигуро состоит из крайностей: с острой болью утраты неразрывно идёт райское наслаждение приобретения, с тяготами долгой жизни граничит лёгкость мгновенной смерти, рядом с обожанием силы — отвращение к духовной слабости, с любовью… В нём слишком много противоречивого. И одно из главных противоречий — Годжо Сатору в его жизни.***
Нудный фильм, недопитая банка пива и отвратное настроение — скучнее вечера субботы и придумать нельзя. Как назло, впервые захотелось работать. Годжо проверяет телефон спустя десять минут после нажатия кнопки «старт» на пульте — номер, отмеченный в важных, до сих пор не звонит. На что надеяться? Мегуми шарахается от него, как бешеный от воды. Телефон трезвонит, Годжо вяло поднимает трубку и, не глядя на номер абонента, отвечает. — Да? — Ты можешь говорить? — Этот низкий голос с хрипотцой он узнает из тысячи похожих. Бодрость вытягивает его в струну. — Могу. Что-то случилось? Как самочувствие? Пауза, тяжёлый вздох на проводе. — Нет, всё в порядке. Ты занят? — Моё время полностью в твоём распоряжении! На заднем фоне — ни шороха. Он совершенно один. Как кстати. — Ты дома? Эти бесконечные вопросы раздирают изнутри. — Не тяни-и-и! Говори прямо, что надо. Нудный фильм на экране, недопитая банка пива на столе, Мегуми рядом на диване. В комнате темно, только яркие цвета и спецэффекты освещают его аккуратные черты лица и неряшливо уложенные волосы. Тишину разрывают разговоры героев из фильма. Холодно, сквозит. Его голова на колени опускается резко-решительно. Горячо. Смотрит с поволокой, не отрывая ласкового взгляда, тянется, как кошка на свету, Годжо не поддаётся. Если оторвёт глаза от экрана — проиграет. Как же авторитет? Только палец поддевает край футболки, и ладонь плывёт по изгибам тела. Выдержка. Бильярдный стол, клубы смолистого дыма, стаканы с виски. Героиня накручивает прядь на палец, томно болтает о нелепице. Герой, делая вид, что не замечает заигрываний, обходит её, слегка задевая плечо. И на каком моменте сопливая романтика перешла в бессмысленное порно? Самообладание на грани, когда он сам, случайно и невзначай, оттягивает футболку до груди. Этику — в печку. Пусть сгорит не только Годжо. Одежда на полу, колено — между ног, губы — в его распоряжении. Синий глаз на тонкой цепочке, с бликами от света экрана, он смахивает в сторону — Годжо сильнее оберегов, сильнее всех его будущих, сильнее всех обстоятельств, сильнее, чем сам Мегуми под напором горячих ладоней. Он прибавляет звук на телеке — женские стоны заполняют комнату. Кто же знал, что рейтинг фильма немного выше R. Мегуми не контролирует дыхание, горло попеременно сжимают, длинный вдох смешивается с короткой передышкой. Рамок нет, он их собственноручно сломал и разжёг ими костёр. Мораль ни гроша не стоит, пока голые бёдра обхватывают торс. Кугисаки назвала бы его развратником, Юджи — странным фетишистом, Мегуми же своего имени вспомнить не может, только и делает, что повторяет чужое. Годжо об именах не думает — его мысли прикованы к рукам, обросшими мышцами. Они легко сгибаются податливым пластилином. Мужчина из телека бормочет что-то невнятное и пошлое, пока его руки ползут по женской фигуре, змеями её оплетая. Зацеловывает покатые плечи, изображая любовь. Дурак-режиссёр — единственная правда в этом кадре, что женщина стыдливо отворачивает голову, жмуря глаза от удовольствия. И как он только мог допустить мысль, что Мегуми выберет не его? Что от долгой разлуки и загруженной недели он не захочет поздним вечером удовлетвориться на его обворожительный образ, заглушая стоны подушкой? Что в отчаянном бреду он не позвонит ему и не напросится на встречу, лишь бы не умирать от тоски в одиночестве? Что рядом с ним он не пожелает утонуть в омуте распутства? Что не захочет их повязать общей тайной? Глупость, какая глупость… Выстрел. Герой погибает от пули в висок, женщина уходит красиво — с размазанной красной помадой на губах и красными брызгами крови на щеках. Годжо просыпается. На экране — дрянной фильм с плохим концом, на душе — гадко, в штанах — мокро, на разряженном телефоне — пять непринятых вызовов и одно непрочитанное сообщение: «Ты занят?»