ID работы: 14169940

Ей нравится вершить судьбы

Гет
R
Завершён
83
автор
Размер:
48 страниц, 4 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
83 Нравится 70 Отзывы 17 В сборник Скачать

"Это похороны".

Настройки текста
Примечания:

Ты сам дров наломал. И спичку бросил. Теперь гори. Ф.М. Достоевский.

Ближе к ночи Кайя готов безбожно проклясть этот день, что ещё на заре своей обещал стать одним из лучших, что вообще были на его коротком веку. Если быть до конца честным, дней таких было ещё меньше, чем всех бесцельных лет, что почти вынужденно влачит он в этом неустроенным, бесчестном Мире. Кайя возвращается в особняк совсем поздним вечером, время уже неподходящее даже для ужина, впрочем, он и не надеется найти хоть кого-нибудь в главной столовой. Не после всего произошедшего. У него всё ещё побаливает рука и раздражающе ноет под левым ребром, куда пришёлся один из далеко не послабительных ударов ручных псов Шехмуза. Неужели вся эта история с Пелин стоила того, чтобы расстраивать такую шумиху прямо на его свадьбе? Особняк изнутри выглядит разворошенным, словно муравейник, и до глухоты пустым, что с непривычки это остро бьёт по ушным перепонкам, вводя его в состояние некоего вакуума. Наверное, так и застыв посреди холла, он погружается в себя слишком надолго, когда понимает, что из оцепенения его пытается вытащить новенькая служанка, имени которой в данный момент он даже не может вспомнить. Сонмез в отвращении от самого себя морщится. Он провёл в этом месте лишь несколько месяцев, а особняк уже обезличил для него половину мира, разделил людей на классы. Ещё несколько месяцев назад он ненавидел богачей именно за это. А теперь сам становится таким, до противного похожим на них… — Не беспокойтесь, я в порядке, — обрывает он стремительный поток вопросов о собственном самочувствии, хотя под тем самым ребром колет ещё протяжнее, ни в коем случае не давая позабыть о себе надолго. Наверняка уже наливается синяк. Бог с ним, главное, чтобы было хотя бы цело. — Где сейчас все? — О! — охотно отзывается на такую его реакцию горничная, пространственно пускаясь в совершенно неинформативные разъяснения. — Госпожа Сейран ушла из дома, Ваш брат последовал прямо за ней, Ваш дед… … и бла-бла-бла… Кайя вздыхает почти раздражённо, пока девчонка эта – едва ли старше его самого (и что только забыла в этом гадюшнике?) – распинывается перед ним всеми свежайшими сплетнями этого места (он чисто психологически не может назвать его “домом”), но в бесполезном трёпе так и не находится участия по-настоящему интересующих его личностей. — Где госпожа Нюкхет и моя жена? Мужчина лишь уже после произнесённых слов понимает свою маленькую ошибку, но исправить её так и не спешит. Этим вечером ему потребовался весь имеющийся в его арсенале дар убеждения и – будь оно всё проклято – подхалимного заискивания, прежде чем регистратор их свадьбы по новой согласился на внеочередное и до смерти срочное оказание своих услуг. Осталось потерпеть лишь до завтрашнего вечера и его жена в действительности станет таковой по всем бумагам. — Госпожа Нюкхет уехала с господином Халисом, — отвечает женщина уже куда более выборочно, слегка вздрогнув от неожиданного огрубевшего тона. — А вот госпожа Суна… — она потеряно озирается вокруг себя, не находясь с конкретными предположениями, словно вышеупомянутая девушка прямо сейчас выпрыгнет откуда-нибудь из угла. Сонмез на это только закатывает глаза, натянуто вздыхая. Эта дура расписала ему подноготную почти всех жителей особняка, а вот достойных слов о его – так уж и быть – почти-жене не нашла ни одного. Они серьёзно не знают, где прямо сейчас невеста расстроенной свадьбы? С ума сойти. — Девочка недавно выходила на улицу, — влезает в их совершенно неплодотворный диалог Шефика, семеня растянутым, гусиным шагом и одной рукой подталкивая свою дочку в сторону от него, с довольно прозрачным намёком вернуться к работе. Их небольшой компании слуг было всё ещё неприлично мало на эти необхватываемые масштабы особняка. А вот хозяев, перед которыми приходилось отчитываться, становилось до неприличного много. А уж после сегодняшнего фатального концерта... — Возможно, она на заднем дворе, но я не видела, чтобы она возвращалась. Прежде чем пуститься искать свою невесту по всему Стамбулу – Кайя предполагает, что она могла отправиться вслед за сестрой, – он действительно обходит обширную территорию поместья, чтобы просто исключить риски. Но когда видит перед собой хрупкую тёмную фигуру, что стоит на фоне вспыхивающего кострища, благодарит Аллаха за свою почти параноидальную предосторожность. — Суна! — зовёт он, в кратчайшее мгновение отдёргивая её от особенно сильно полыхнувшего языка пламени. — Что происходит? — Не видишь? — не своим голосом. — Поминки. А после делает щедрый глоток из винной бутылки, что должна была стоять за праздничным столом на их свадьбе, прямо с горла. Кайя непонимающе рассматривает с ног до головы её всю, убеждаясь для начала в её физической целостности и неприкосновенности, озирается по сторонам, слишком эмоционально всплескивая руками, призывает себя к хоть какому-нибудь, даже малейшему действию, но вокруг слишком много всего, что он в этой отправной точке просто не знает, за что хвататься в первую очередь. Шанлы не облегчает ему задачу от слова совсем, выпутываясь из крепкой, но не сдерживающей хватки рук, и подливая в огонь вино, пока то не зашкворчит и не вспыхнет предупреждающе. Мужчина пальцами левой руки растирает в полной неосознанности глаза, когда неожиданно понимает, что равнодушным горючим для кострища послужило её подвенечное платье. Утончённые белые туфельки, вспузырившиеся и облезлые, серебристая окантовка которых покрылась копотью. Да расшитая искусным узором белая фата, будучи невесомо-лёгкой тканью, уже почти прогоревшая. — Суна, — обращается уже осторожнее, со спины подцепляя самыми кончиками пальцев её тонкую руку и пытаясь отвести в сторону. — Что это? Ответа так и не следует. Однако Кайя точно разбирает в женском покойном шёпоте, обращённом к небу, Джаназу, и в прохладе осеннего вечера его прошибает пот. Суна читает молитву пламени. И хоронит сейчас себя. — Прекрати, — просит он, сжимая ладонью от досады и немощи что-либо сделать собственный рот, потому что в нём сейчас столько всего, что он просто боится сорваться. — Это грех. — Почему наша вера не предусматривает погребального сожжения? — вместо требуемого ответа или хотя бы мимолётного проблеска адекватности – настоящая проблема в том, что Суна в эту минуту действительно в себе – задаётся она вопросом то ли ему, то ли ночному Мирозданию, что возвышается с непостижимым величием над ними, в целом. — Посмотри, как красиво горит. Подливает снова вина в огонь, и тот взрывается снопом бессчётных искр, взбиваясь в воздухе, словно праздничные салюты, что были заготовлены маленьким символическим подарком в честь их новообретённой семьи, и разлетаясь повсюду, осаждаются на одеждах и коже. Кайя без лишних слов расхлопывает руками быстрыми и выверенными движениями по чёрной женской водолазке и брюкам, уже не заботясь ни о мусульманских застарелых приличиях, ни о какой бы то ни было этике. Суна, с тяжёлым вдохом, тоже обращается к нему, стряхивая с белой рубашки тлеющий пепел. Прицыкивает недовольно языком, когда видит образовавшуюся там маленькую дырочку. Идиот. И зачем только лезет? — Чужие истории всегда красиво горят, — вдруг дополняет она, невесомым касанием проходясь по его так и не сформировавшимся кудряшкам. Пока ещё коротковаты волосы для этого, но выглядят такими мило-взлохмаченными. Кайя смотрит на неё неотрывно, ищет во взгляде намёк на дальнейшие действия, подсказку о каком-нибудь ещё непрошенном фортеле, который, если честно, у него уже нет никаких сил разгребать; и всё ещё слишком нежно берёт за руку, моля откликнуться на свои отчаянные призывы. — Хватит. Ты можешь пострадать. — Наступает точно рассчитанными движениями, надеясь подтолкнуть девчонку подальше от огня, но та непривычно-упрямо стоит скалой и не думает двигаться, даже когда между телами их не остаётся свободного пространства. — Ты пьяна? Если бы… да только… Суна и вправду хотела. После всего – хотела. После всех – хотела. Даже выкрала с кухни вино, надеясь хоть безвкусностью сухого красного перебить то противное ощущение желчи, что сожгла ей горло. Думала, что настрадалась достаточно, чтобы можно было хоть на один проклятый вечер забыться в пьяном угаре (Фериту же это странным образом помогало, так чем она хуже?), но, словно бы в насмешку, буквально назло ей, и этот план потерпел сокрушительное поражение. Она не чувствовала вкуса, как будто бы пила только воду, а потому в горле всё ещё стояла стянутость от разъевшей слизистую кислоты. Не приходило и долгожданное опьянение, а ведь это уже вторая бутылка. Первую она давно бросила в выложенную кирпичом глубокую яму, где обычно прислуга жгла сухую листву, только после надоумившись справить очередной свой жизненный – и, наверняка последний – провал погребальным кострищем. Это было её лучшей идеей. Так хотя бы никто не увидит того малодушного последствия её помпезной запоздалой истерики. — Тебе не всё равно? Даже ей уже всё равно. А ещё глухо. Пусто. Ущербно. — Ты моя невеста. — Как само собой разумеющееся. — Мне не может быть “всё равно”. Суна почти срывается на смех, но сил растягивать губы в фальшивых улыбках нет никаких. — Ради Аллаха, Кайя, даже мне твоей жалости уже слишком много. Его прошивает осознанием тут же. Он отступает на шаг, наконец, давая вздохнуть полной грудью, но только лёгкие забиваются дымом и вонью горелой кожи напополам с синтетикой, что лучшим решением кажется и вовсе сейчас не дышать, да только Суна и в этом видит возможность, начиная работать грудной клеткой активнее. Может, она отравится и просто задохнётся? Это вряд ли – приходит понимание через несколько быстрых и полных вдохов, и она перестаёт заниматься этой нежизнеутверждающей ерундистикой, снова смотря на почти-мужа. Какого уже по счёту? У Шанлы за спиной один неудавшийся брак и две сорванных свадьбы, одна хуже другой. После сегодня отец поймёт, что в ней никакого толку; кто её – пользованную – вообще когда-нибудь теперь захочет? И всё, что её дальше ждёт, это деревенская жизнь под началом каких-то дальних родственников, куда её сошлют, как неугодный товар. Впрочем, она и была всего лишь товаром. Абсолютно бесполезным. — Тебе стоит помолиться, — бросает с издёвкой, но не потому что хочет задеть или как-то уколоть его. Наверное, то скорее от зависти. К нему Всевышний не был равнодушен. — Небо спасло тебя от меня буквально в последнюю секунду. Если бы и её там также хорошо слышали. — Даже завидно, что ты так любим Аллахом. — Суна, нет, — пытается он начать, протягивая к ней руки, чтобы коснуться, чтобы схватиться и удержать, или самому удержаться – кто его теперь разберёт, – потому что видит, что она падает. Не в простом физическом – в метафорическом смысле. А он... Он должен. Он обязан её поддержать. Обязан вынести этот груз за них двоих, потому что это его непреложный мужской долг. Он сильнее. Он крепче. Он защитник. Но он же и тот, кто принёс эту боль. Кто первым нанёс удар. Первый, кто сделал его смертельным. Первый, кто раздробил, извратил и сломал окончательно, и Кайя видит, что, несмотря на всю свою храбрость, несмотря на сжатые в кулаках руки, несмотря на безразличие, что швыряет она ему в лицо так холодно и беспощадно, он – виновный. От начала и до конца. По всем статьям. И это с его сердобольной руки сейчас пеплом рассыпаются её красивые свадебные вещи. Это по его вине в её глазах стоят слёзы – не от бесконечной радости, не от долгожданного счастья или переполняющей любви, как и было положено этой солнечной, вдохновляющей, восхищающей девушке. Это по его вине в её руках дрожжи внутренней больше, чем от холодеющей непогоды осеннего вечера. Но Суна отшатывается от него, как от прокажённого. Тот, кто делает больно словами, действиями, как много времени ему нужно, чтобы решиться принести боль физическую? Где та самая точка невозврата? Какое теперь из касаний не останется синяком или шрамом на её коже? Что вообще Суна знает о чужих – мужских – прикосновениях, о близости, о ласке? Тяжело жаждать их, когда ещё в детстве тебя выдрессировали, что даже за самым нежным из них может последовать боль. Каждое прикосновение её отца тянуло кожу обжигающей резью, когда сдавливал он худенькие руки до полного пережатия вен, пока они не взорвутся; голову, пока череп едва не трескался от приложенной силы; шею, отбирая и выдавливая презренно из глотки последние крохи воздуха. Награждал жалящей поркой за любую провинность. Оставлял кровавые разводы на теле, что после смывались материнскими да сестринскими слезами. Каждая близость Саффета была для неё кошмаром наяву и унижением. Как его толстые липкие пальцы скользили по ней, оставляя за собой мокрый, жирный след; как тяжёлое его дыхание изо рта ложилось на её бледнеющую кожу привкусом гниения, трупного разложения. Или то – заживо разлагалась она сама? Каждая ласка самого Кайи, каждый подаренный поцелуй и объятие, каждый восхищённый взгляд, которым любовно он оглаживал её всю – были всего лишь по миллиметру продуманной, филигранной игрой на выживание, потехой над бедной, наивной девчонкой, признанием, что чувств в нём хватает на одну лишь жалость. Ему повезло – он хороший актёр. А вот она просто отвратительно разбирается в людях. — Я обойдусь без объяснений! — Одним взмахом руки останавливает так и не сформировавшиеся во что-то приличное, цельное и достойное его слова, обрывки фраз и отголоски чувств, что жаждал он вывалить на неё в эту минуту. — Мы оба изначально знали, что это та ещё трагедия… нам ни к чему устраивать это фальшивое закулисье сейчас. — Я не хотел, чтобы всё вышло так, Суна, — произносит, не зная, во что ещё можно облечь свои слова. Их так много – их так много! – каждое второе отвратительнее предыдущего. И он теряется в этом ворохе, всё смотря, смотря, смотря, безучастно наблюдая, как её крошит. Дробит на части. Снимает нервы лоскутами. Алым фонтаном хлещет кровь из артерий. — Ты не виноват. Почему? Почему она защищает его? Зачем оправдывает после всей той мерзости, после всей той низости и незаслуженной грязи, что он привнёс в её жизнь? — Прости, что втянула тебя во всё это. Кайе хочется закричать. Прикрикнуть на неё, привести в чувства. Его тошнит от самого себя. И внезапно под ребром ноет так жалобно и распирающе, что он едва не задыхается. — Нет-нет, — повторяет бесполезно, взывая к собственной правде. — Ты ни в чём не виновата, Суна, ты не виновата ни в чём из этого… Только из чего – “этого”? Не она ли раз за разом первая делала шаг навстречу? Смотрела свысока, искажая губы в злобно-равнодушной улыбке, когда обещала взять равноценную плату за каждую слезинку сестры. Неуверенно сжимала руки в кулаки, закусывая нервозно губы, когда признавалась в том, как ошиблась насчёт его вполне себе сносной души. Когда принесла заживляющую мазь ему в комнату – после его собственной феерично-безрассудной выходки, – оставшись чуть дольше положенного по его просьбе, потому что всё ещё чувствовала себя виноватой. Не она ли раз за разом участвовала во всех этих хитрых провокациях, колких подначиваниях и тонких издёвках, что они с сердобольной лёгкостью рассыпали между друг другом, словно неумелые подростки пытаясь привлечь внимание? Не она ли раз за разом делилась с ним сокровенным? Мыслями, чувствами, настроением, даже если темы их обсуждения были до безобразия никчёмны. Суна была чиста, лучезарна и всеохватывающа. Она привлекала, она манила, она – ни капли не стараясь – была везде и всюду, и он перестал пытаться избежать её присутствия, потому что оно – неожиданно для него самого – оказалось для него очень нужно, а она была неумолимой стихией, что неотвратимо настигла бы и на другом конце света. Суна – прекрасна, мечтательна и безвинна. А в каждой десятой и сотой доле её мелких огрехов – он был повинен абсолютно. — Но я виновата! Я виновата! — не выдерживает и взрывается она, и бутылка вина, что всё это время была у неё в руках, летит прямо в костёр, разбивается с громким звуком о кирпичные кладки, и огонь взвивается выше их голов, озаряя пространство оранжево-красным цветом. От подвенечного платья её уже ничего не осталось. Горела только размякшая от грязи листва да осадившийся прах девичьей неупокоенной души. — Я видела! Аллах, я видела Пелин в той пристройке! Я поняла всё ещё днём, но мне так совестно было во всём сознаться, — по бледным щекам её бегут слёзы, и Суна, если честно, сама не знает, от какой именно боли: Боли из-за собственного предательства? Она смолчала. Всё знала и смолчала. Потворствовала обману Ферита. Потому что не хотела видеть сестру такой до ужаса разбитой. — Я так боялась сломать её окончательно! Боли за себя саму? Потому что ненадолго хотелось поверить в сказку. Хотелось поверить в чудо, и что хоть этот мизерный кусочек времени в их бесконечной мелодраме был отведён полностью для неё. — Я просто хотела хотя бы мгновение побыть главной героиней этой истории! Своей собственной жизни, в конце концов. Боли от того, что знала, что у этой истории никогда не будет счастливого конца? — Я так испугалась того, что будет, когда я отпущу твою руку. Суна с треском ломается. И летит в бездну. Минута молчания. Как дань уважения усопшей. Потому что дальше не будет ничего. Не будет ничего. Ничего. Потому что дальше – в лучших традициях своей поганой семьи – она тянет его за собой. — Но кажется, поверить, что однажды я добьюсь любви от человека, который на неё не способен, было моей худшей идеей. Кайя давится насильно выторгованным у самого себя вдохом. Его едва не трясёт. И совсем уж слабовольно подкашиваются колени. К своему собственному сожалению, он чувствует эмоции людей слишком лично. Слишком близко. Слишком своими. К своей собственной беде, Суна слишком сильно похожа на него самого. Он настроен на неё слишком остро. Каждой клеточкой тела. Каждым взглядом. Прикосновением. Мыслью… … желанием… Возможно, совсем бесцветной, только-только зарождающейся поволокой окаймлённой серебристым мечты, что затаилась на глубине самых зрачков, всегда обращённых к прекрасной морской фее, которую он неохотно позволил себе впервые за очень много лет. И позволил зря. Всё это слишкомслишком. Самого себя щадить Кайя не привык: — Что ты знаешь о любви? Он не кричит. Никогда не кричит. Ему и не нужно кричать, кривляться, взывать к чужому вниманию, чтобы быть услышанным. Он лишь слегка повышает голос, потому что тот ломается от внутреннего перенапряжения. У него ходуном ходят рёбра, пульсирует с силой в висках, и сердце стучит, как загнанное – он уверен – до последней миллисекунды повторяя бешеный скач чужого сердца напротив. Он тоже на взводе, он взбешён, в раздрае чувств. Потому и понимает поздно, насколько смертельным оружием оказываются его слова.

Словно собственными руками вкладывает в тонкие изящные ладошки Суны пистолет. И приставляет к своему лбу, замирая в ожидании её решения.

Уже не надеясь, всё ещё верит в послабление. Но видит в глазах её это блядское осознание. Любовь. А что это? Одновременно столь многое и абсолютное ничего. Где ей было видеть любовь? От отца к матери? Той, что прислуживала ему, словно рабыня? Того, что будил их с сестрой своими криками по утрам и стоя на крутой лестнице со второго этажа до гостиной, слышали они женский задушенный плач и мольбы… мольбы-мольбы-мольбы прекратить, остановиться, пощадить, потому что наверху они – их маленькие, чудесные девочки – которым нельзя всего этого слышать? А после он тащил мать за волосы прямо наверх, не дожидаясь, чтобы успевала она переставлять ноги на лакированных ступеньках, и целенаправленно шёл в их с Сейран комнату, снимая с пояса брюк жёсткий кожаный ремень. Мать не хотела, чтобы они слышали их крики? Он нёс эти крики в их детскую. У кого ей было учиться любви? В сериалах и книжках? У неё не было даже их, чтобы хоть немного разграничить для себя, что это за чувство и чем оно отлично от ненависти. Она ненавидела отца, которого Коран учил почитать и любить превыше всего земного и человеческого, пусть и не превыше служения Аллаху. Она ненавидела мать, что, стоя поодаль, в стороне, безмолвно и скорбно лила слёзы, когда ей снова приходилось сносить отцовские насильные вразумения. Она ненавидела даже собственную сестру! и любила её до невозможности сильно, самоотверженно примеряя на себя отсутствующую в их доме роль матери и вставая на защиту своего ребёнка. Суна снова и снова молилась за проказливую малышку, сидя на каменном полу кладовой без еды и воды, не ведая, какие уже пошли сутки. Был ли хоть раз, когда она по-настоящему любила? Она думала, что сердце своё – пусть и израненное, и разбитое, обескровленное, – отдала навсегда Абидину. Но он не принял его. Не захотел. Решил, что больше она не достойна. Не достойна ни слов, ни взглядов, ни объяснений. Посчитал её использованной? Опороченной? Легкодоступной и грязной? После всего, что было… А после... У Суны в глазах ничего. Бесконечное, беспросветное, мутное. Кайя знает. Из постыдного опыта с отцом-тираном знает. Из постоянных истерик окончательно сломавшейся матери знает. Знает по самому себе, когда ещё мальчишкой глядел на собственное грязное отражение в исцарапанном зеркале и не видел там себя. Ничего в глазах у Суны – это раздробленные кости, сотню раз услужливо поломанные родным отцом; это раскрошившееся стекло, когда-то бывшее прекрасным и хрупким произведением искусства, от которого сегодня осталась лишь пыль; это каждый оставленный против воли на её бледной коже шрам; это отпечатки, которыми её ещё не клеймили… … это полное отсутствие зрачков как таковых. Ничего это даже не пустота, не беззвучные мольбы, это просто когда ты хочешь кого-то спасти… Кайя с ужасом осознаёт, что спасать ему уже некого. По бледной женской щеке ползёт одинокая слеза, оставляя за собой мокрый след. Кайя хочет стереть его, смахнуть эту жалкую слезу, чтобы самому, наконец, перестать быть таким жалким. Снова.

Но Суна взводит курок:

Тянет уголок губ в, словно бы извиняющейся, смиряющейся улыбке – слишком наивная, слишком глупая, слишком жадная до своих мечт. В ней их больше не осталось. Что она знает о любви? — Ничего.

Выстрел.

Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.