ID работы: 14138582

Сердце

Гет
PG-13
Завершён
126
автор
Размер:
36 страниц, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
126 Нравится 8 Отзывы 17 В сборник Скачать

I. Часть первая, в которой Астарион пытается узнать правду

Настройки текста
1. Конечно, Астарион с первого дня не верит ни единому ее слову: он же все-таки не дурак. Жрица Ильматера? Ха! Спору нет, девочка очень старается — говорит правильные слова, совершает правильные поступки и после каждой битвы, как положено, возносит хвалу своему божеству, только вряд ли хоть одна из ее молитв достигает божественного слуха, потому что даже в самой скромной рясе Дайна — так ее зовут — выглядит как маленький дьяволенок: из-под полы то и дело мелькает кончик хвоста, в желтых глазах горит смешинка, ну а крутые бараньи рога говорят сами за себя — не ошибешься. Тифлинг! К тому же еще совсем соплячка. Разумеется, церковники часто принимают в свои ряды всякий сброд, а уж сердобольные служители Ильматера и подавно, но не настолько ведь они выжили из ума? — Дорогая, скажи на милость, долго ты собираешься морочить нам головы этой чушью? — интересуется он, глядя, как она орудует отмычкой. — Прости, но ты гораздо больше похожа на разбойницу или циркачку, чем на воспитанную монахами несчастную сироту. — Циркачку? Помилуйте, господин судья, — с напускной серьезностью говорит Дайна, стараясь не слишком рьяно размахивать хвостом: жрице это не пристало. — Я и в цирке-то никогда не была. В нашем монастыре подобные увеселения не приветствуются. — А в вашем монастыре разве не принято молиться семь раз в день? Кажется, я что-то такое слышал. — Шесть, — быстро отвечает она. Хвост, подметая дорогу, поднимает в воздух легкое облачко пыли. — Шесть, и я молюсь — просто ты не видишь. Ах, зато он видит многое другое. Он видит, как при каждом удобном случае Дайна без стеснения запускает руки в чужие карманы, чтобы выудить оттуда пару монет; видит, как она то и дело одергивает слишком просторную рясу, явно заимствованную с чужого плеча и оттого напоминающую мешок из-под картошки; видит, с какой тревогой она оглядывается по сторонам, словно дикий зверек, везде и всюду чующий опасность. Нет, само собой, никакая она не жрица — любому ясно, что это сказочка для простофиль. Разве годится в служительницы Плачущего Бога девица, которая с трудом залечивает не то что раны — ожоги от крапивы? Даже если бы она истово молилась днями напролет, милосердный Ильматер и то едва ли снизошел бы до ответа. — А твой добрый бог, — спрашивает он однажды вечером, когда она возвращается с реки, благоухая тиной и ромашковым мылом, — не хочет немного помочь нам, пока мы заняты спасением мира от власти безжалостных иллитидов? Дела-то, кажется, из рук вон плохи. Дела и впрямь не слишком хороши. Умник-волшебник и Клинок Фронтира под презрительным взглядом Лаэзель хлопочут у огня, пытаясь из остатков провизии сварганить кашу в походном котелке, но все усилия тщетны — каша больше похожа на жидкий суп с одиноко плавающей в нем куриной шеей. Положение их почти бедственное — сегодня кончились припасы, деньги кончились еще вчера. Астариону, в сущности, всё равно: он выпьет этой ночью чью-нибудь кровь и будет сыт. Он спрашивает не для того, чтобы пожаловаться, не для того, чтобы получить ответ, и уж точно не потому, что надеется на благосклонность Плачущего Бога — да и любого из богов; ему просто интересно, как она соврет. Дайна не тушуется ни на мгновение. Улыбнувшись, она бросает ему сорванную у реки дикую грушу — маленькую, жесткую, с румяным бочком — и отвечает смеясь: — Не переживай, Астарион. Если мой бог о вас не позаботится, позабочусь я. Прошествовав мимо, она склоняется над котелком, теснит поваров и зачерпывает варево гнутой ложкой, чтобы снять пробу; потом деловито велит Лаэзель поискать в мешке остатки соли, Уилла отправляет за фруктами, Гейла — по грибы. Астарион хмыкает себе под нос, лениво наблюдая за царящей в лагере суетой. Интересно, как так вышло, что эта полузнакомая девица уже сейчас помыкает ими, заставляя новоявленных слуг исполнять малейшие ее просьбы с рвением, с которым пажи исполняют заветные желания королевы? Со скуки он кусает грушу; груша оказывается твердой, как камень, и приторной, как засахарившийся мед. 2. На следующий день они встречают торговый караван, и Дайна, отряхнув рясу от пыли и песка, чтобы выглядеть поприличнее, принимается рассказывать странствующим купцам, как во Вратах Балдура возводят в честь Ильматера новый храм — больше и лучше прежнего. Речь ее льется легко и свободно: она говорит так, будто была в городе только вчера и видела всё своими глазами. Она рассказывает про прекрасные мозаики, и про величественные статуи, и про воспитательный дом для безутешных сироток, который там вот-вот откроют, — в общем, заливается соловьем, а заодно обещает, конечно, прочитать благодарственный молебен за каждого, кто пожертвует на доброе дело хоть одну монету. Сотню эти олухи отдают добровольно, еще две сотни будто бы случайно перекочевывают из их кошельков в ее карманы, и никто этого не замечает, кроме Астариона, замечающего, как обычно, всё. Наконец Дайна благословляет торговцев, на прощание осеняя их скромной улыбкой, дожидается, пока последняя телега не исчезнет за поворотом, и принимается не сходя с места пересчитывать добычу. — Вот скупердяи! — сердито бормочет она под нос: похоже, среди монет многовато меди и маловато серебра. Товарищи глядят на нее с сомнением — не все довольны разыгравшейся сценой, и даже самые простодушные начинают догадываться, что пылкая речь их добродетельной жрицы — ложь от первого до последнего слова. Дайна окидывает всех пристальным взглядом и спрашивает, поднимая бровь: — А что, новые сапоги никому не нужны? Сытный ужин, я так понимаю, тоже? Все, кто хотел укорить ее за обман, пристыженно смолкают, и только Астарион хлопает в ладоши: браво, браво. Умница. Всех обвела вокруг пальца. Всех уела! — Знаешь, нам повезло, что ты все-таки не настоящая жрица, — говорит он, стараясь не слишком обнажать клыки при улыбке. — А то твой бог, боюсь, был бы нами сегодня не слишком-то доволен. Он рад, что раскусил ее раньше, чем она раскусила его, но Дайна не считает себя ни разоблаченной, ни посрамленной. — Мой бог, — парирует она, — очень доволен, потому что я помогаю сирым и убогим, то есть нам. А эти толстосумы… Чай не обеднеют. Вряд ли Ильматер поразит меня молнией за безобидную маленькую ложь, правда? Что ж, она права: Ильматер к этому спектаклю остается безучастен. На собранные деньги они покупают, не скупясь, новый котелок, пшено, масло, три копченых курицы, увесистый свиной окорок, головку сыра, полмешка овощей, несколько бутылок паршивого вина и сносные ботинки для тех, у которого продырявились старые. Сумерки застают их в дороге, и все снова собираются у огня. В отдалении бормочет надвигающаяся гроза, и сидят они недолго — ровно до тех пор, пока не пустеют бутылки и не исчезает с тарелки картошка. Лениво отмахиваясь от комаров, все располагаются под соснами в ожидании ливня. Лишь Дайна долго сидит одна у кострища, пока не взовьется вверх последняя искра; ветер лохматит ее черные кудри, свитые в жесткие кольца, и поднимает золу до самого неба. По взглядам, которые бросают на нее то Уилл, то Гейл, то Лаэзель, становится ясно, что теперь и они уже не верят в ее легенду, но никто не набирается смелости, чтобы спросить, кто она на самом деле. Они союзники поневоле, каждый несет с собой свою правду и свою печаль, и ее правда им сейчас не нужна. В конце концов, какая разница, кто она такая? Главное, что благодаря ей у них есть сытный ужин, прочные ботинки, немного золота и немного надежды. Полосы тумана свиваются в ногах, как змеи. Ночь становится гуще; гроза становится ближе. Дайна оттаскивает свой спальный мешок под одиноко стоящую ольху и сворачивается клубком, подтягивая к животу острые колени. Астарион издали наблюдает за ней, пока она не погружается в сон — зыбкий сон осторожного зверька, который никогда и ни с кем не чувствует себя в безопасности, — и только потом отводит взгляд. Может быть, остальным всё равно, кто она такая, но для него разница есть. Смолкают все звуки, кроме шороха надвигающегося дождя. Огромная туча, наползая с востока, закрывает звезды и прячет в черном брюхе острый серп растущей луны. Становится тихо и темно: ночь окончательно вступает в свои права. Астарион в последний раз оглядывает лагерь, убеждаясь, что все уснули, и под покровом тьмы отправляется на охоту. Для него разница есть, потому что он тоже никогда не чувствует себя в безопасности. 3. За двести лет он успел убедить себя, что никогда не любил солнечный свет — слишком тусклый зимой и обжигающий летом, — но августовское солнце над Берегом Мечей оказывается совсем не таким, как он помнил. Поднимаясь утром над горизонтом, оно ласковой ладонью проходится по пестрому разнотравью, уже тронутому осенней ржавчиной, по сладко пахнущим соцветиям клевера, по кустам перезревшей малины — и, едва успев подсушить землю, еще рыхлую после дождя, тут же прячется за высокими облаками, которые ветер гонит вдаль, как пастух гонит овец. Да, даже в самый теплый день даже самые яркие лучи не могут его согреть, и все-таки каждый раз, когда солнце исчезает за белой шерстью облаков, ему хочется, чтобы оно выглянуло снова. Солнце напоминает ему о том, как хорошо быть свободным — если не от постоянного голода, глодающего нутро, то хотя бы от темноты и Казадора. — Ты будто не в городском суде работал, — говорит однажды Гейл, заметив, как он подставляет лицо солнечным лучам, — а сидел последние пару сотен лет в тюрьме. Вас там совсем не выпускают на свежий воздух? Астарион успевает насторожиться, но зря: волшебник ни о чем не догадывается и сам не понимает, насколько он прав. Казалось бы, уж умник Гейл-то мог что-нибудь заподозрить, но нет — никто ничего не подозревает, никто не задает лишних вопросов, и Астарион даже начинает утверждаться в мысли, что сможет скрывать правду до самого конца (неважно, победного или плачевного), пока наконец Уилл — этот бравый защитник угнетенных и победитель чудовищ — не выслеживает его, когда он в очередной раз отправляется среди ночи в лес, чтобы отужинать кабаном или оленем. Обратно Астарион вынужден вернуться под конвоем, так и не напившись досыта. Уилл, не убирая руку с рукояти клинка, принимается будить остальных. Смотрите, чудище поймано — пришло время расправы! Ах, как это типично. — Вот поэтому, — говорит Астарион, аккуратно промокнув оленью кровь уголком носового платка, — я никому ничего и не рассказываю. Люди сразу начинают вести себя как дети, начитавшиеся страшных сказок. — Ей-богу, Уилл, это могло подождать до утра, — зевает растрепанная Дайна, кутаясь в кусачее одеяло. — Что ты предлагаешь, точить осиновый кол? Не уверена, что поблизости есть осины. Давайте, пожалуйста, пойдем спать. У нас есть проблемы посерьезнее, чем Астарион и его рацион. — Но… У Уилла накопилось немало «но»: как многие добросердечные честные люди, он совершенно нетерпим ко всем видам лжи. Как, хочет спросить он, они должны теперь доверять свои жизни тому, кто всю дорогу обманывал их? Как должны поворачиваться спиной к вампиру? — Кто боится, — говорит Дайна серьезно, — тот может поискать среди нашей провизии чеснок. Наверняка пара головок завалялась. — Даже не уверен, что чеснок меня остановит. — Демонстративно вздохнув, Астарион складывает окровавленный платок и убирает в карман. — Пока меня всегда останавливал только здравый смысл. — Вот и отлично. Я надеюсь, что он будет останавливать тебя и впредь. Ее голос звучит достаточно строго, чтобы Астарион не слишком расслаблялся, и достаточно беззаботно, чтобы он не тревожился за свою жизнь. Неодобрительно фыркает Лаэзель; Уилл опускает меч. Все настороженно переглядываются, явно обеспокоенные благополучием собственных шей. — Торжественно клянусь, что никогда не собирался и по-прежнему не собираюсь пить вашу кровь, — заверяет Астарион, закатывая глаза. Можно подумать, у них такие уж привлекательные шеи. — Мы с вами в одной лодке, мои хорошие, и вы нужны мне здоровыми, счастливыми и полными сил, если я хочу выкарабкаться из этого первостатейного дерьма. — Он вздыхает, потому что канава с дерьмом сейчас кажется глубокой как никогда, и добавляет, обведя собравшихся взглядом: — Но теперь-то, когда вы всё знаете... Хоть гоблинскую кровь мне пить можно? Дайна, поразмыслив, кивает: — Нужно. 4. Гоблинская кровь оказывается не так уж хороша на вкус, как он думал: приличнее крысиной, но не лучше, чем кабанья или медвежья; и пить ее не так уж приятно. Гораздо приятнее больше не притворяться — не уходить из лагеря тайком, пока все спят, не ускорять шаг рядом с зеркалами в заброшенной деревне и не оглядываться встревоженно на спутников, размышляя, когда же эти болваны наконец сообразят, что даже в самую солнечную погоду он не отбрасывает тени. Приятно быть собой. Приятно не опасаться, что в один прекрасный момент кто-то из них обо всем догадается и решит, чего доброго, насадить его на вилы. Конечно, они ему не доверяют — но они и раньше были не готовы идти за ним в огонь и в воду. Их доверие и дружбу завоевать непросто. Приходится быть нужным. Приходится быть полезным. Иногда приходится даже — о ужас! — геройствовать: бросаться на защиту товарищей в опасные минуты, помогать тем из них, кто по собственной дурости оказался ранен, обезвреживать ловушки, открывать запертые двери… Таскать из колодца воду. Охотиться на оленей. Заготавливать дрова. Варить суп. Нести ночную вахту. Конечно, он от этих обязанностей не в восторге, но делать нечего: таковы уж правила игры. Когда они с Уиллом неумело берутся колоть дрова на пару, Дайна потешается над ними, любуясь этим зрелищем со своего трона — высокого трухлявого пня. Топоры обоим одинаково непривычны: все-таки они не лесорубы и не плотники. Уилл, как положено мальчику из хорошей семьи, учился владеть только мечом, Астарион и вовсе никогда не касался оружия, которое было бы тяжелее кинжала. Изрядно помучившись на солнце под градом непрекращающихся насмешек, они наконец с гордостью оглядывают гору нарубленных поленьев и, случайно встретившись взглядами, вдруг улыбаются друг другу. Не слишком широко, может быть, даже не слишком искренне, но — улыбаются. — А знаешь, — говорит Уилл, хлопнув его по плечу, — ты ничего. Астарион фыркает: ну спасибо, ваше превосходительство, за комплимент! Время близится к полудню, и густой солнечный свет льется с высоты, превращая в золото всё, чего касается: жужжащих в зарослях пчел, и ветви бересклета, и поющих среди ветвей воробьев, и семена припозднившихся одуванчиков, кружащие на медленном ветру, и разбросанные по примятой траве березовые щепки. Уилл, щурясь на солнце, утирает пот со лба. Астариону, хотя он мертвее мертвого, тоже становится жарковато. — Вот и зачем ты мучаешь этих бедолаг? Я бы нарубила эти дрова в два счета, — сетует Карлах, поглаживая рукоять секиры. — Затем! У Дайны мягкий и теплый смех, будто бы тоже согретый полуденным солнцем; Карлах, услышав его, начинает смеяться тоже. Обе долго хихикают и шушукаются, кидая в сторону мужчин косые заинтересованные взгляды. — Мне кажется, — спрашивает Астариона Уилл, — или этим двоим просто нравится смотреть на нас без рубашек? Конечно же им нравится. Еще бы им не нравилось! 5. Когда они встречают охотника-гура, Дайна решает сыграть роль благородной девицы, которая отправилась к карге в сопровождении своей свиты, чтобы проклясть неверного жениха. Вот она рассказывает очередную байку о себе, вот поддерживает светскую беседу, вежливо улыбаясь и кивая, а вот уже спрашивает с придыханием, стреляя томным взглядом из-под ресниц: «Неужели вы охотник на вампиров? Что же вы сразу не сказали! Как романтично…» — Я как раз недавно познакомилась в этих краях с одним совершенно прелестным вампиром, — добавляет она, и Астарион внутренне холодеет. — Может быть, это как раз тот, кого вы ищете? — Может быть, может быть, — оживляется охотник. — Прошу, миледи, расскажите подробнее! Дайна с упоением объясняет ему, что вампир, о котором она говорит, очаровал всех девиц в ближайшей деревне, и не только девиц: он настолько хорош собой, настолько дивно сложен, а его локоны так чудесно серебрятся в свете луны, что люди буквально мечтают подставить ему свои нежные шейки и что даже она сама — чего греха таить — не отказалась бы от такой перспективы… Охотник оживляется пуще прежнего: словесный портрет вампира сходится с описанием, которое дал ему Казадор. Астарион уговаривает себя, что доставать меч еще слишком рано — рано ведь? — но невольно тянется к рукояти. Дайна косится на него — убери руку! — и вдруг томно вздыхает, как барышня, упустившая шанс стать героиней сентиментального романа: — Жаль, что этот красавчик теперь на полпути к Рашемену. — Рашемену, миледи? — недоверчиво переспрашивает гур. — Вы уверены? — Именно к Рашемену, — отрезает она: не хватало еще, чтобы всякие оборванцы сомневались в словах графской дочки. — Насколько я слышала, его корабль отплыл в позапрошлый вторник. Если хотите, мои люди покажут вам на карте, где тут порт. Астарион обводит на карте деревню, которая давно заброшена, и ставит крестик там, где отродясь не было никакого порта; Гейл, решив подыграть, с преувеличенной подобострастностью зовет Дайну «моя госпожа», и она обжигает его суровым взглядом: не суетись на сцене, мой дорогой, не мешай профессионалам. — Знаешь, — говорит Астарион Дайне, когда гур исчезает за деревьями и его шаги перестают быть слышны, — если тебе так нравятся дивно сложенные вампиры, достаточно просто попросить. — Это лишь спектакль, — напоминает Гейл и тут же, покосившись на Дайну, осведомляется недоверчиво: — Правда ведь? Ты же не собираешься подставлять Астариону свою шею? — Конечно же спектакль. Моя шея в полной безопасности, Гейл. — Кстати говоря, спектакль оставляет желать лучшего, — фыркает Астарион. — Рашемен, тоже мне! Могла бы соврать что-нибудь поубедительнее. — Могла бы, но зачем? — Дайна пожимает плечами и с аппетитом выгрызается в яблоко, извлеченное из котомки. — Большинству людей не нужна убедительная ложь — достаточно хорошенькой улыбки. Солнце светит сквозь пожухлую листву, освещая скудное убранство рощи, где стоит домик тетушки Этель. Медленно бредя по болотам, их странствующий цирк продолжает путь в неизвестность. 6. Проходят дни, недели, Дайна по-прежнему с усердием играет роль добродетельной жрицы, и этот ежедневный спектакль начинает Астариону приедаться. Она по-прежнему говорит правильные вещи, совершает добрые поступки и парирует любые заигрывания, словно опытная фехтовальщица, оказавшаяся в окружении превосходящего числа врагов, и дело не в том, что никто из окружающих ей не приятен (о, в их цирке все хороши как на подбор, каждый мужчина — герой-любовник, каждая женщина — красавица), просто ее сердце заперто на амбарный замок, к которому даже Астарион — при всех своих умениях — не может подобрать ключ. — Какую же страшную правду о себе ты скрываешь, — говорит он легкомысленным тоном, хотя в действительности уже теряет терпение, — что никому из нас не положено ее знать? Может, ты дочка какого-нибудь дьявола, под покровом ночи сбежавшая из дома, почти как наша дорогая Карлах? — Точно, — смеется Дайна. — Расспроси об этом Рафаила, когда в следующий раз его встретим. — Или, может быть, ты наложница какого-нибудь герцога, — не сдается он, — преследующего тебя по всему континенту? Куртизанка, сбежавшая от чрезмерно пылкого поклонника? Чья-то неверная конкубина? — Ах, если бы! Она снова смеется, а когда она смеется, видно, что куртизанки из нее не вышло бы. Для покорительницы мужских сердец у Дайны слишком громкий, слишком искренний смех, слишком неподходящая, по-крестьянски простая внешность. Щербинка между передними зубами отнюдь ее не красит, как не красят и веснушки, россыпь которых щедро покрывает щеки, руки и плечи; ее курносый нос далек от общепринятых представлений о красоте, брови слишком широки, губы слишком полны, а уж по эльфийским меркам — меркам Астариона — в особенности. Она по-своему очаровательна — милое летнее дитя, пахнущее ромашковым мылом, яблоками и леденцами, — и это очарование подкупает всех, кто находится рядом дольше нескольких минут, но она точно не коварная соблазнительница и не искушенная сердцеедка, это ему совершенно ясно: свою собственную породу он бы в ней узнал. — Может быть, — в очередной раз гадает он, уже больше от скуки, чем из интереса, — ты знаменитая разбойница? Пиратка? Грозная покорительница морей, скрывающаяся от правосудия? — Ну наконец-то, Астарион, — говорит Дайна серьезно. — Наконец-то ты меня раскусил. Недовольно ворчит Лаэзель, считая, что они напрасно тратят время на пикировки. Смеется, прикрываясь пыльным фолиантом, Гейл. Астарион решил бы, что она лишь деревенская девчонка, промышляющая воровством, а может быть, и впрямь разбойница с большой дороги, но для разбойницы она убивает недостаточно безжалостно, а для крестьянки у нее слишком бойкая, слишком складная речь. Заглядывая в книгу через его плечо, она легко читает вслух, что там написано, словно барышня из приличного семейства. Откуда простой разбойнице знать наизусть сонеты? Зачем простой разбойнице скрывать свое настоящее имя? И как, дьявол ее побери, простая разбойница умудряется противостоять его чарам, если все испробованные приемы соблазнения отточены годами — столетиями — практики на жертвах гораздо более искушенных? — Вот давай ты не будешь, — говорит она в ту ночь, когда они празднуют победу над гоблинами. Астарион поднимает бровь: он еще толком и не начинал. — Я ведь тебе даже не нравлюсь. Это правда: Дайна ему не нравится. Ему до смерти надоели ее тайны, и правильные речи, и вечная игра в геройство. Он не привык — он не хочет! — быть на стороне добра. Зачем выбирать доброту и милосердие там, где можно выбрать силу? Хитрый и сильный всегда оказывается в выигрыше, а добрячки, помогающие всем без разбора, обычно заканчивают жизнь в придорожной канаве, и часто чей-нибудь нож торчит у них между ребер. Дайна и сама должна понимать эту нехитрую мудрость, но зачем-то продолжает притворяться святошей здравому смыслу вопреки. Да, она права: она ему не нравится. Впрочем, ей в этом признаваться не обязательно. — Я оскорблен в лучших чувствах, моя дорогая. Как только ты могла подумать, что безразлична мне? Я восхищен, покорён и очарован. Никогда не предлагаю прекрасной леди проследовать на сеновал, если не готов немедленно упасть к ее ногам. — А знаешь, это был бы прекрасный сюжет для баллады: вампир влюбляется в благородную жрицу. — Или наоборот: жрица влюбляется в вампира? Тема, пожалуй, избитая, но согласись — не лишенная привлекательности. Что-то меняется в лице Дайны. Несколько мгновений она смотрит на Астариона так пристально, словно готова шагнуть ему в объятия, но потом отстраняется — не тут-то было! — и произносит с серьезностью утопленницы: — Только, знаешь, нет у меня настроения для грустных баллад. Сегодня все-таки праздник. Чтобы скрыть досаду, он снова прихлебывает вино, большее смахивающее на уксус. Праздник! Ну да, ну да, конечно. Лагерь гудит, как потревоженный улей, полыхают костры, горлышки бутылок гремят о края оловянных кружек; вино и сидр льются рекой. Зло повержено, невинные души спасены — спасибо благородной жрице Ильматера и ее отважным друзьям! Какой-то тифлинг-здоровяк, вклинившись между ними, в порыве признательности трясет его руку. Астарион чувствует себя паршивее некуда. Он не герой, он таких почестей не искал, и будь его воля, этих рогатых бедолаг — всех от мала до велика — гоблины давно развесили бы на окрестных кольях. Пока тифлинг рассыпается в благодарностях, Дайна куда-то исчезает, оставляя после себя едва уловимый аромат леденцов и яблок. Чуть позже он находит ее у костра с чьей-то лютней в руках, и по тому, как уверенно ее пальцы касаются грифа, он понимает: лютня намного привычнее ей, чем кинжал и тетива. Сперва она просто перебирает струны, ища созвучные своему настроению аккорды, но вокруг начинают собираться слушатели — сначала несколько, потом всё больше, потом образуется толпа. Дайна на мгновение прекращает играть, окидывая их долгим взглядом. Печаль исчезает с ее лица, не замеченная никем, и сменяется знакомой озорной гримасой. — Я тут как раз думала, что сыграть, — говорит она звонко, чтобы слышали все, — и вспомнила, что знаю одну замечательную песенку про нашего прославленного героя — Клинка Фронтира. Уилл, поди сюда. Эй, кто-нибудь видел Уилла? Астарион ожидает услышать героическую балладу о славных подвигах своего легендарного товарища — защитника угнетенных, храбреца и просто красавца, но когда Дайна лихо бьет по струнам и начинает петь, весь лагерь оглашает похабнейшая из песен, достойная худшей таверны в трущобах Врат Балдура. В ней столько неприличных слов, выдуманных и настоящих, и столько подвигов — тоже вымышленных наполовину, что скоро все вокруг покатываются со смеха, даже сам Клинок Фронтира, сперва смущенный таким вниманием к собственной персоне. Потом кто-то просит сыграть «Золотые гульфики», потом — «Королеву соленых морей», идеи сыплются одна за другой, и Дайна исполняет желания публики послушно, как джинн, освобожденный из бутылки. Ее голос звенит, заглушая ночные перепалки птиц и вой ветра в скалах, пальцы рвут струны, и по тому, сколько в ее пении задора, сколько в нем радости и силы, Астарион понимает — внезапно для себя, — что Дайне на этом празднике, похоже, не менее тошно, чем ему самому. Одни боги знают, в чем причина, но ей настолько скверно среди веселящейся толпы, что у нее больше нет сил притворяться служительницей Ильматера, как много недель до того, и она льнет к позаимствованной у кого-то без спроса лютне, вспоминая самые глупые, нелепые и пошлые песенки, которые только можно услышать на необъятных просторах Фаэруна. Ах, так она менестрель. Пожалуй, это многое объясняет. Смеющаяся Шедоухарт, появившись из темноты, венчает голову Дайны короной из одуванчиков; среди беззаботно-желтых цветов пылают, как рубины, красные лепестки горицвета. Веселье продолжается всю ночь — пустеют бутыли, поет лютня, и в конце концов все пускаются в пляс, по крайней мере те, кто еще не заплетается в ногах от избытка вина, и те, кто не ищет плотских утех в ближайших кустах. Сон на рассвете находит их пьяными и почти счастливыми. Утром тифлинги наконец прощаются и уходят своим путем, напоследок на все лады вновь расхваливая своих спасителей; после этого странствующий цирк Дайны, вздремнув до полудня, чтобы выветрить остатки хмеля, отправляется на поиски спуска в Подземье, оставляя позади рощу друидов, сожженную крепость, полчище мертвых гоблинов, которым птицы уже торопятся выклевать глаза, гору пустых бутылок и порядком увядшую цветочную корону. 7. Лютня становится их постоянной спутницей — с той ночи Дайна с ней почти не расстается, и песни часто звучат в их лагере допоздна, что поначалу изрядно раздражает Лаэзель: ни скабрезные частушки, ни романтические серенады не укладываются в представления гитьянки о том, какой должна быть музыка. Астарион отчасти согласен: репертуар их менестреля оставляет желать лучшего. Всё эту безвкусицу он тысячу раз слышал в злачных местечках Врат Балдура и на городских площадях, облюбованных бардами, готовыми играть на потеху публике любую чушь: набившие оскомину романсы, возвышенные арии влюбленных принцев и покинутых принцесс, баллады о героях и смешные куплеты из трехгрошовых опереток… Когда Дайна берется за лютню, он каждый раз возмущенно фыркает, и дело даже не в том, что эти легкомысленные песенки оскорбляют его нежный слух (хотя это так), а в том, что и они — всего лишь притворство. Она могла бы сыграть что-нибудь получше, что-нибудь, что важно для нее самой, но ее товарищам — никому из них — не положено знать о ней ничего: ни ее настоящего имени, ни ее любимых песен. — Почему ты сразу не сказала, что ты бард? — спрашивает Гейл в первую ночь, проведенную под сводами Подземья. — Может быть, объяснишь, зачем вся эта конспирация? Конечно, я не настаиваю, но мне казалось, что мы уже перестали хранить друг от друга секреты. В его голосе слышен укор: он-то всю правду о себе давно поведал без утайки. Дайна на несколько секунд перестает тренькать на лютне, кивает — Гейл прав — и, поразмыслив немного, принимается рассказывать свою историю. Снова звучит лютня; тихо подрагивают струны. Дайна рассказывает о том, как пела на роскошных пирах, услаждая слух королевских особ, и о том, как люди со всего света съезжались, чтобы послушать ее игру, и о том, как однажды на таком пиру в нее до смерти влюбился заезжий некромант из Тэя, и о том, как он, одержимый любовью, теперь преследует ее по всему континенту — полубезумный и опасный, как сама смерть. Эта байка ничуть не хуже, чем история волшебника, делившего ложе с богиней, или героя, продавшего душу демонице, или вампирского отродья, чудом сбежавшего от хозяина-тирана; и звучит всё так складно, так красиво, что поверить нетрудно. У Астариона чуть не спирает дыхание от восхищения — разумеется, это вранье от первого до последнего слова, сказка, выдумка, сюжет для баллады — и более ничего. Кто пустил бы ее во дворец? Кто пригласил бы к королевскому столу безумного некроманта из Тэя? Какими песнями она его очаровала — своими беззастенчивыми пиратскими шанти? Конечно же это чушь. Конечно же это ложь. Пожалуй, ему начинает нравиться Дайна. У путников, сидящих у костра, нет выбора, кроме как принять небылицу за чистую монету или хотя бы сделать вид. Когда Дайна заканчивает рассказ, Лаэзель с сомнением хмыкает — неясно, поверила или нет, — и говорит, не слишком трудясь подбирать слова: — Мы здесь не в королевских чертогах, так что наш слух услаждать не обязательно. Я бы предпочла засыпать в тишине, а не под твое бесконечное треньканье. Лаэзель считает, что все должны жить как солдаты в казарме, потому что именно так живут гитьянки, и какое-то время Дайна, чтобы не раздражать ее, играет мало. Они ложатся спать в глухом безмолвии Подземья, нарушаемом лишь шорохом паучьих лап и назойливым звуком капающей воды. Скоро Астарион начинает скучать по солнечному свету — оказывается, к хорошему быстро привыкаешь, — а потом по пиратским шанти и даже ариям отвергнутых принцесс. Здесь, под землей, в темноте, в тишине, у них остается слишком много времени на лишние мысли, и все невольно думают об одном: о близости неминуемой смерти. Так проходит несколько дней, и наконец Лаэзель говорит будто бы небрежно: — Я заметила, тифлинг, что ты давно не играла на этой своей… лютне. Я передумала. Ты можешь продолжать свои музыкальные упражнения. Все с улыбками переглядываются, услышав милостивое дозволение Лаэзель. — В переводе с наречия гитьянки это значит «Спой нам, пожалуйста», — уточняет Астарион. — Да, спой, — просит Уилл. Карлах легонько толкает Дайну плечом, присоединяясь к его словам, и остальные дружно кивают. — Я уж думала, вы не попросите, — усмехается Дайна. Рука ее нежно гладит щербатый бок лютни. — Но кажется, среди нас есть еще один ценитель, чей тонкий слух оскорбляет моя музыка… Астарион откидывается назад, прислоняясь к своду пещеры, и поднимает руки, капитулируя перед страждущей толпой. — Пой, дорогая. Пой. Я потерплю. 8. Однажды, за день до того, как они наконец расположатся со всеми удобствами в «Последнем свете» и перестанут спать на промерзшей земле, он просыпается посреди ночи от очередного неприятного сна, который скребется внутри, как голодная крыса, и обнаруживает, что Дайне тоже не спится: вытянувшись на куцем шерстяном одеяле, она лежит на расстоянии вытянутой руки — тут все вынуждены держаться рядом, поближе к свету, чтобы не попасть под действие проклятья, — и изучает его, словно видит впервые. У нее цепкий, внимательный взгляд охотящейся куницы: для профессиональных обманщиц это типично. — Только не говори, что ты любуешься мной, когда я сплю, — произносит он вполголоса, чтобы не разбудить остальных. — Хотя нет. Пожалуйста, скажи. Напрасно: заигрываниями от нее ничего не добиться, девочка холоднее камня. Еще недавно она пела дифирамбы его глазам, улыбке и серебряным локонам, но ни одно слово не было искренне: как менестрель, она расточает комплименты с легкостью, с которой неверные любовники расточают ласки, и на эту легкость Астарион по-прежнему немного обижен. Как умудряется эта девчонка говорить правду так, будто это отъявленная ложь, и ложь — так, будто это правда? Он встряхивает головой, прогоняя остатки кошмара, и протягивает к Дайне руку, но не достает: от кончиков пальцев до ее щеки не хватает чуть больше дюйма. Она не отстраняется, хотя и не тянется навстречу, продолжая внимательно наблюдать за ним, и вдруг с ловкостью шулера, показывающего фокус, меняет тему: — Я раньше думала, что вампиры спят в гробу. — Поверь моему опыту, спать в гробу — сомнительное удовольствие. Мне никогда не нравилось. Он прикрывает горечь в своих словах улыбкой, вспоминая, как рыл землю руками, чтобы выбраться из собственной могилы, и как потешался Казадор, наблюдая за его потугами. С тех пор он забыл очень многое — всю свою родню, всех своих любовников, даже цвет собственных глаз, но по-прежнему помнит вкус сырой кладбищенской глины, залепляющей рот, и вряд ли уже забудет. Дайне он этого, конечно, не расскажет, но тень в ее глазах подсказывает ему, что она многое понимает без слов. — Твой хозяин был редкостный ублюдок, да? — Не то слово. Они лежат так какое-то время, почти не шевелясь. Рядом клокочет костер; неровный, дрожащий свет пламени защищает их от сгустившейся тьмы. Потом Астарион поднимается на ноги — все равно после кошмара не уснуть, к тому же он снова начинает чувствовать копошащийся в желудке голод. Слегка потягиваясь, он разминает задеревеневшие мышцы и отходит от огня. Стоя на границе света и тени, он пытается различить вдалеке хребты скал и изгибы петляющей между ними дороги, но не видит почти ничего — только бесконечную мглу, окутавшую мертвые земли. Как долго это будет продолжаться? Сколько еще им бродить в потемках? И главное — что ему делать, когда из этой темноты, из этих забытых богами земель они наконец выберутся обратно к свету и окажутся во Вратах Балдура, в городе, столько лет служившем ему тюрьмой? Конечно, Дайна сочувствует ему, но ему не нужно ее сочувствие — ему нужно обещание. Ему нужна ее верность. Ему нужно ее маленькое храброе сердечко. Больше ничего. 9. В бою Дайна, по правде говоря, больше путается под ногами, чем приносит пользу. Весь ее арсенал — это лук, из которого она стреляет не слишком метко, кинжал, которым бьет без особой уверенности, и парочка заклинаний, больше похожих на трюки гастролирующего фокусника. Лаэзель следит за ней на поле битвы, как коршун, опекающий птенца, да и остальные вынуждены приглядывать за Дайной, чтобы ее ненароком не пришиб чрезмерно ретивый противник. Но когда они добираются до «Последнего света» и предводительница арфистов, Джахейра, спрашивает, кто возглавляет их маленький отряд, все не сговариваясь расступаются, оставляя Дайну в центре полукруга. «Я так и думала», — кивает Джахейра. Как это произошло — загадка; никто из них не соглашался стать ее оруженосцем, она ничем не заслужила регалии лидера, и все-таки они следуют за ней, без всяких оснований полагая, что она приведет их к цели — каждого к своей. Нет, она вовсе не милое летнее дитя, как ему сперва показалось, и не маленькая очаровательная лгунья, у которой не сыскать иных достоинств, кроме языка без костей. Несмотря на кажущуюся легкомысленность, в ней есть что-то, что заставляет других молчать, когда она говорит, что-то, что заставляет их верить в правильность ее решений. Это единственная сила, которой она обладает, ее единственные чары, не до конца подвластные ей самой, но они опаснее, чем самые могущественные заклинания Гейла, и смертоноснее, чем любые ножи, потому что, в отличие от заклинаний и ножей, разят точно в цель, не зная промаха и промаха не знают. Каждому она ухитряется быть подругой, каждому — возлюбленной, каждому — сестрой, и ее товарищи сами не замечают, как, постепенно уступая этой нежной силе, начинают подпевать глуповатым романсам. Лишь Астариону повезло — подобные чары давно не имеют над ним власти, равно как и скверные стихи, и когда в «Последнем свете» глубоко за полночь смолкают последние аплодисменты, а изрядно пьяная публика отвлекается на изрядно опустевшие кружки, он говорит Дайне с ленцой — отчасти искренней, отчасти сыгранной: — Радость моя, в городе тебе никто не подаст за эти баллады и одной монеты. Это неправда: во Вратах Балдура полным-полно людей без толики вкуса, которые с радостью осыплют ее золотом, если отыщут хоть немного в своих дырявых карманах. — Не волнуйся, в городе я не собираюсь петь, — хмурится она и гордо вскидывает подбородок. — Тебе еще недолго осталось терпеть эту пытку. — О, я ведь не говорил, что возражаю. Из всех возможных пыток это одна из сладчайших. И снова неправда: нет ничего сладчайшего в трех простых аккордах. Дайна отражает его выпад улыбкой, словно ей все равно, и встает, оставив лютню на лавке. Они давно подтрунивают друг над другом, каждый день изобретая новые поводы для взаимных уколов, но сейчас едва заметная тень обиды все же мелькает на ее лице. Неужели под доспехом постоянной лжи и притворства все-таки бьется живое нежное сердце? Хорошо, если так. Очень хорошо. Возникший рядом безымянный арфист наполняет кружку Дайны элем, словно услужливый паж. Эль кислый и чуть горчит, но она все равно благодарно кивает и, отхлебнув, тянется к столу, чтобы взять с тарелки ломоть хлеба, щедро намазанный маслом. Отблески огня, догорающего в камине, алыми нитями вплетаются в ее жесткие волосы, небрежно собранные в косу. Некоторое время слышен только грохот сдвигаемых кружек и перестук оловянных ложек — насытившись музыкой, все предаются нехитрому пиршеству. Самодовольный кот по прозвищу Ваше Величество трется о ноги Дайны, выпрашивая свинину, и моментально скрывается с глаз, как только получает лакомый кусочек. Потом кто-то из арфистов берется за лютню, кто-то отыскивает флейту, кто-то — бубен, снова раздается музыка, и перед Дайной с легким поклоном возникает Уилл, намереваясь пригласить ее на танец. Прихлебнув на прощание из кружки, она позволяет увести себя в центр зала. Астарион наблюдает за ними внимательно, но со скукой. С кухни доносится густой запах жареной колбасы, пшенной каши и тыквы, запеченной с острым овечьим сыром. Каблуки поношенных туфель отбивают такт по липкому от разлитого эля полу, скрипят половицы, суетятся в стенах вездесущие крысы, серебряный звон лютни и бронзовый гул бубна рассыпаются по залу, и скоро все вокруг оказываются вовлечены в общее веселье — даже суровая гитьянки и умник-волшебник, который слишком много лет провел в библиотеке, познавая магические премудрости, и премудростей танца не знает вовсе. Оказавшись в центре внимания, Дайна пляшет, шутит, смеется, каждого одаривает вниманием, с каждым умудряется сделать несколько па, и благодаря ей в эту ночь — последнюю ночь перед боем — никто не испытывает страха перед тем, что грядет. Сегодня все они — герои будущей баллады о славной победе над Кетериком Тормом, всем обещано сердце прелестной девы, все готовы рискнуть жизнью — и никто не догадывается, что на самом деле, когда второй акт этой нерадостной пьесы подойдет к неизбежному финалу, в награду за свои подвиги они получат лишь пару ни к чему не обязывающих улыбок, не более того. — Ну что за барышня, — утомленно хмыкает Рафаил, вырвавшись из пляшущей толпы. Каким-то образом Дайне удалось вовлечь в танец даже его, чем он, похоже, весьма доволен. — Как свечка, на которую слетается вся окрестная мошкара. «Скорее мед, на который сползаются муравьи, но в целом верно», — мысленно соглашается Астарион и, вдруг чувствуя внезапный укол не то неприязни, не то ревности, с тщательно отмеренным безразличием замечает вслух: — С этой барышни станется не только оставить в дураках самого дьявола, но и заодно прикарманить его столовое серебро, чтобы продать потом на воскресном базаре. Так что на твоем месте, мой рогатый друг, я бы держался от нее подальше. — Глазам своим не верю: неужели вампир бросается на защиту прекрасной дамы, словно он не вампир, а рыцарь в сверкающих доспехах? — хитро щурится Рафаил. — А ты не думаешь, что рано или поздно она оставит в дураках вас всех? — Вполне вероятно, — соглашается Астарион, не изменяя безразличному тону, и встает, потому что вечер близится к завершению, а ему еще надо успеть пригласить Дайну на танец. Не может же он позволить, чтобы она весь вечер танцевала то с Рафаилом, то с Гейлом, то — хуже всего — с Уиллом, без устали напоминающим ей, что он не просто Клинок Фронтира, но без пяти минут великий герцог? Нет, Уилл ее не получит ее сердце, и Рафаил не получит ее душу; эти сокровища — не для них. Бубен смолкает, становится тише перезвон лютни, к нему присоединяется вкрадчивый голос флейты, и на смену разудалой кадрили приходит медленный вальс. Астарион находит Дайну в толпе и протягивает ей руку. Несколько секунд она смеривает его взглядом, будто решая, достоин ли он такой чести или должен быть казнён за свою дерзость на месте, но в конце концов послушно сплетает с ним пальцы. Она танцует довольно безыскусно — уж явно не так, как танцевала бы придворная музыкантша, на балах услаждавшая слух королей, — но их пара все равно приковывает взоры, потому что мужчины красивее Астариона в «Последнем свете» сегодня не найти — он это знает — и потому что в его партнерше есть внутренний огонь, который этой ночью пылает особенно ярко. Рукава ее новой рубахи плещутся при каждом движении, как паруса на ветру, давно развязалась шнуровка, открывая взмокшую от плясок шею, к которой липнут черные кольца кудрей; и можно легко представить, что на Дайне не походная одежда, а шелк, что под ногами у них не старый паркет, а мрамор и что воздух пропах не табаком и элем, а благовониями и сладким вином. Эта иллюзия длится до тех пор, пока не прекращается музыка, и еще несколько долгих секунд после, пока они стоят друг напротив друга в переполненной таверне, населенной клопами и крысами: вор и воровка, обманщик и обманщица, король и королева забытой богами таверны посреди пустоты; потом кто-то за стойкой взрывается смехом, кто-то разбивает чашку, от магии не остается и следа, Дайна быстро отдергивает руку и отводит взгляд, и лишь самый внимательный наблюдатель может заметить, что в этом взгляде, несмотря на царящее в «Последнем свете» веселье, нет ничего, кроме опаски и печали. 10. Как ни странно, им удается одолеть и Торма, и охотников, посланных Влаакит; Уилл шутит, что скоро, если так пойдет и дальше, они будут одной левой расправляться не только с прислужниками богов, но даже с самими богами, а Лаэзель будто бы между делом интересуется у Дайны, скоро ли о их подвигах сложат балладу, ведь, кажется, уже пора? «Пора, пора», — смеется Дайна, исчезая за деревьями в поисках ближайшего ручья. Ее нет долго — слишком долго, — и Астарион в конце концов направляется по ее следам, продираясь сквозь заросли орешника. Под ногами рассыпается сырой от недавнего дождя валежник; пахнет мхом, черникой и грибами. Чуть побродив в потемках, он наконец выбирается из чащи и обнаруживает Дайну: она сидит на склоне холма у заброшенной мельницы, возвышающейся над обмелевшей рекой, и смотрит вниз, туда, где за полями, устланными маком и цикорием, лежат Врата Балдура. Ее черные кудри напитаны речной водой; подол рубахи, еще недавно белой, теперь красен, как петушиный гребень: сегодня их менестрель неловко перерезала горло какому-то гитьянки, и крови хлынуло столько, что не сведешь даже с мылом — проще выкинуть вовсе. С каждым днем она убивает чуть лучше, но все же недостаточно хорошо. Остановившись рядом, за ее плечом, он тоже смотрит в сторону Врат Балдура, раскинувшихся внизу. За лесом далеких темных мачт, издалека похожих на ветви, поднимается луна, и льющийся от нее свет ложится серебряным лучом через весь Чионтар. Вдоль улиц горят редкие окна таверн и борделей. Город уже близко, и это чувствуется даже в воздухе, наполненном запахом костров и конского навоза. Все проселочные дороги запружены беженцами, убегающими от армии Абсолют — кто в повозках, кто на лошадях, кто на своих двоих. Многие продолжают идти даже ночью, стремясь побыстрее найти убежище в городских стенах. Им кажется, что город их защитит; это их главная и часто единственная надежда. Астарион невольно усмехается, когда думает об этом. Бедолаги, как мало они знают! Врата Балдура — вовсе не безопасная цитадель и не оплот добродетели. Врата Балдура — это помойная яма, кишащая, как любое подобное место, всяким сбродом: ворами, насильниками, продажными чинушами, мародерами, убийцами и висельниками всех мастей. Здесь всё продается и всё покупается — даже жизнь, даже честь, даже любовь, причем за сходную плату, не превышающую пары монет. За двести лет, проведенных на службе у Казадора, он выучил карту улиц почти наизусть, и теперь они возвращаются к нему вместе со всеми запахами и звуками, стоит лишь на секунду прикрыть глаза. Нижний город пахнет рыбой, мочой и дешевым элем, Верхний — сахарной пудрой и изысканным парфюмом из Амна, модным в этом сезоне; оба шумны, как деревенская ярмарка, оба опасны, и в обоих легко сгинуть по тысяче разных причин — от ножа под ребро, от яда на кромке бокала, от петли, затянувшейся вокруг шеи… И от укуса вампира, подкараулившего жертву в ночи. С тех самых пор, как он очнулся на побережье среди обломков наутилоида, он убеждал себя, что скучает по городу: по чистым простыням, по приличному вину, по светским беседам, которые ведут молодые аристократы за бокальчиком бренди, по музыке изысканнее той, что Дайна играет на привалах, а главное — по привычной среде обитания, по ареалу своей бесконечной охоты, но чем ближе город, тем сильнее его отвращение и к Вратам Балдура, и к себе самому. Громада Казадорова замка отсюда почти неразличима — лишь вершины башен поднимаются над темным гобеленом улиц, — и все-таки несложно угадать, чем Казадор занят в этот поздний час. Наверное, пирует, как обычно. Астарион пытается не думать об этом, потому что сейчас у них есть проблемы посерьезнее его плохих воспоминаний, но мысли настигают его снова и снова, принося с собой вкус крысиной крови и запах гниющей селедки. — Ненавижу этот чертов город, — произносит он наконец, не глядя на Дайну. — Я тоже, — откликается Дайна, не глядя на него. — Боги, я так хотела никогда сюда не возвращаться… Еще вчера она объявила, что все снова должны обращаться к ней как к жрице и никак иначе, потому что в городе слишком много лишних глаз и ушей. Но чьи это глаза и уши? Какие опасности ее подстерегают? Ни на один из этих вопросов никого не удостоили ответом, да никто и не усердствовал с расспросами. Все знают, что выпытывать у Дайны правду бесполезно: с этим справился бы, пожалуй, лишь опытный палач. Жрица так жрица. Никаких баллад — значит, никаких баллад. Несколько минут они проводят в молчании. Где-то в ветвях переговариваются, подражая далеким голосам, сойки; за деревьями по колдобинам проселочной дороги грохочет плохо смазанная телега. Наконец, когда пауза становится невыносимо долгой, Дайна добавляет негромко, пытаясь утешить то ли его, то ли саму себя: — Всё будет в порядке, честно. — «Честно»? — хмыкает он. — Прости, дорогая, но честность — не твой конек. Он привык не доверять ее словам — и этим тоже не верит ни на грош. Всё будет в порядке? Ну конечно. Конечно. Очередная маленькая бессмысленная ложь, очередные обещания, которые ничего не значат, как и всё, что она говорит, как и всё, что она поёт. Любые ее речи, любые ее песни — не более чем щебет сойки, подражающей соловьям. Порой ему кажется, что она вот-вот доверится ему, порой — что не доверится никогда; порой он думает, что и вовсе не хочет знать о ней ничего, кроме того, что уже знает. Кому, в конце концов, нужна горькая правда, если вместо правды есть теплый смех, веселые шанти, печальные романсы и бесконечная ложь — слаще патоки, нежнее поцелуев? Снова долго говорят одни лишь птицы; снова слышно, как грохочет вдалеке старая телега. Молчание затягивается, как петля. Астарион долго сидит рядом с Дайной, пока она, запрокинув голову, разглядывает дрожащий узор созвездий, продолжающих путь по черному полотну небес. Их товарищи по ту сторону просеки разводят костер и начинают чистить картошку — близится поздний ужин. В конце концов, почти вечность спустя, когда звезды исчезают за облаками, Дайне надоедает лежать на земле. Встав, она принимается мотать головой, вытряхивая сор из еще влажных волос — листья, лепестки, травинки. Тугие от воды пряди, спутанные, как рыболовные сети, рассыпаются по плечам и мятой рубахе. — Ты знаешь, — говорит Астарион, — я даже буду скучать по твоему пению. — Ну да, ну да, — смеется Дайна, ничуть не обидевшись. — Кто-нибудь когда-нибудь говорил тебе, что ты на самом деле не такой уж хороший лжец?
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.