ID работы: 14039354

Временами

Гет
G
Завершён
8
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
18 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 6 Отзывы 3 В сборник Скачать

Зима, аммиак и кровь

Настройки текста
      Он рождается зимой — не удивительно ли, что его к ней тянет?

***

      Воробьишка знает о том, что он слепой, буквально с первого вдоха морозного воздуха.       Это не удивляет. Не шокирует. Он с откровенно несуществующим зрением родился — и не знает, нужно ли ему это умение: «видеть».       Он словно бы чувствует, что тьма под сомкнутыми веками с ним навсегда — в отличие от Остролисточки и Львëнка: когда они откроют глаза, то яркие цвета ворвутся к ним в жизнь ураганом насыщенных картин, сияющих звëзд, тайфуном закатних зарниц крови и рассветней мягкости, цунами, после которого — чëрт, обидно — наводнение кажется тусклым, блëклым, без и сотой доли опасности, внущаемой прежде одним видом воды — конечно, это всë метафорически, Воробьишка вообще хорош на сравнения, которые по достоинству он оценить и не может; когда он — что ж, не стоит ожидать каких-либо изменений, чëрное есть чëрное.       Об этом говорят и стальными струнами туго натянутые другие, работающие органы чувств, обострëнно исследующие мир: острый слух, улавливающий сонное копошение сестры, прижимающейся к нему пушистым боком, повышенная тактильность, когда иссохшаяся травинка под лапками колко вонзается в подушечки и холодит, запускается ознобом по хилому телу, а поддерживающее его плечо Львëнка обжигает волнами фантомного огня, импульсами чужого тепла, обоняние, способное различать мириады оттенков одного аромата.       Потому что брату и сестре даже его не совсем бесшумные шаги для маленького котëнка трудно услышать, если он заходит со спины. Потому что Львëнок, судя по чëтко выраженному шуму, запутался в ежевичной плети, но не зашипел от оцарапавшей лоб колючки, тогда как Воробьишке о боли без содрогания подумать не мог — слишком резко, слишком чувствительно. Потому что они, веселясь, выспрашивают у мамы, что это она принесла, а он сидит в сторонке, так как уже давно почуял — свежую, сочную мышку.       На самом деле, все вокруг такие озабоченные его проблемой, что Воробьишке становится обидно.       Они постепенно заражают своей жалостью и его Остролисточку с Львëнком. Брат и сестра отдаляются в пучине своих дел и основанной на рефлексах и памяти заботе о нëм, и…       … он остаëтся совсем один.

***

      Воробьишка проскакивает время своего ученичества с именем Воробушка и незримо нарекается Воробьëм; под когтями точится сама вечность, в бликах лазурных, безбрежных глаз сияют холодные звëзды, линии тела худеют и скалятся.       Он привычно различает всë по запахам — кто, где, в каком состоянии. Их слабые эфемерные потоки ведут его за собой и в слепящей черноте обрисовывают картину.       У красок тоже есть свои полутона и различия душистые, расщепленные на невидимость и атомы, почти потерянные в многообразии окружающей среды — после иллюзорных, сладко-цветных снов Воробей лучше представляет себе реальность, скрытую от него за плотным, непроницаемым занавесом.       Запах, интенсивный, импульсивный как и сама его обладательница, появляется будто бы из-под земли — Искра передвигается без единого звука, мягко переставляя лапы по каменной неровной поверхности, и само еë присутствие кажется оспоримым: всë, что связывает воительницу и мир пустоты Воробья — это повисший в воздухе концентрат металлической вуали и тяжëлой морозной грани.       От Искры тянет зимою; с недавнего времени посещения Сумрачного Леса — кровью, запëкшейся на еë царапинах и рваных укусах; сегодня вызывает отторжение чистейший аммиак, подобно репейнику прицепившийся к еë шерсти. На самом деле, она вся такая различная ежедневно, что Воробей запоминает только фундамент еë запаха.       Он перебирает просушенную крапиву бессонной ночью, когда шорох еë хвоста намеренно привлекает внимание к себе — она не пытается дотронуться до него или нагло подставить полученную рану прямо ему под нос — в мыслях мелькает самоуверенный, выводящий из себя одним существованием Ягодник — она давно запоминает о повышенной чувствительности осязания целителя и с тех пор сохраняет уважительную дистанцию, дожидаясь его разрешения подойти или прикоснуться. На самом деле, об этом задумываются всегда исключительно Остролистая, похороненная в тоннеле, и Львиносвет, у которого в шерсти запуталось лëгкое как пëрышко благовоние вереска — допущение в виде имени Искры в этом списке, по сути, абсолютно левой кошки, почему-то приятно греет разум.       Он обрабатывает глубокую вспухнувшую царапину на еë загривке, лëгким давлением лапы заставляя склонить голову, выгнуться в спине и шее полумесяцем, чтобы было удобнее. Где-то чуть-чуть ниже и дальше от него, пересекая бок горизонтально, покоится другая линия от чьих-то когтей, не успевшая зажить с прошлого раза — на неë он наносит календулу; уши разорваны в треугольные лохмотья, так что на них не заметны новые кровавые деяния Сумрачных; переломанный хвост, содранные лапы, побитое тело — сколько раз ещë Воробей потратит на Искру лечебные запасы, оправдывая это великим делом, пока она сама не перестанет приходить к нему?       Искра чересчур губительна для самой себя — укрывая вязь полученных ранений, она отговаривается своей ненужностью.       Воробей временами ей верит.       Потому как, ну… исчезни она прямо сейчас, и в мире не нашлось бы ни одного кота, кто позовëт еë обратно сразу же.       В лапы Голубки вплетена не только могущественная, сводящая с ума, неземная сила звëзд — Воробей никого не осуждает своей пассивной агрессией, но со времëн попытки обучения в воины терпкую растëртую хвою и прогорклые тени он учует сквозь всю лаванду мира: он даже осознаëт, где именно на серой, судя по словам окружающих, кошке запеклись прикосновения Когтегрива. Осознаëт, вспоминает Половинку Луны и отворачивается к травам. Это же его долг, его обязанность, его оковы — целительство?       Голубке пока что есть дело только до своей запретной любви, пусть сожаление в тонком голоске у неë всегда неподдельное — но она жалеет всë и вся, он готов поклясться, что на охоте ей не хочется убивать «несчастных, бедных» мышек, «давайте не будем их трогать, а?».       Куда уж таким великим думам избранницы небес доползти до родной сестры.       Белолапа, конечно, искренне, полностью влюблена в своих дочек, в каждую одинаково, тут не поспоришь и не откопаешь подвоха. Она грустит с Голубкой, когда у той не получается встретиться с Когтегривом, не зная причин, и переживает боль каждого шрама вместе с Искрой. Но мать… это другое.       Это аксиома.       Это не вытравить из головы — эту безграничную любовь к своему помëту. Воробей ссорится с Листвичкой, в сотый раз доказывая ей, что не переносит на дух, а потом ловит в сто первый в еë извиняющихся интонациях нежность к нему.       Кто ещë?       Пестроцветик, достаточно близкая к Искре, чтобы называться не только товарищем по несчастью, но и подругой — да вот беда, тоже исключительно по несчастью. Воробей не глухой, вечные оскорбления и причитания первой к более младшей второй он слышал всегда — до момента, когда от их тел не начало одинаково разить болотной тьмою Сумрачного Леса.       Пестроцветик, если и заплачет, то лишь из сочувствия к себе.       И всë, пожалуй.       Искра не позволяет себе ни с кем сближаться. Упорно, болезненно, решительно выводит свою жизнь на планку беспросветного одиночества, ищет огня во льду. Уходит безвозвратно по ночам и возвращается с запахом отчуждающего нашатырного спирта и пролитой крови.       Так что да, не вернись она однажды, никто и не пойдëт искать.       Но, на самом деле, Воробью не хочется, чтобы она пропала.       Воробей слишком привык к беззвучным шагам по ночам, обоюдному стеклянному молчанию, легко трескавшемуся под первыми словами одного из них — краткими, быстрыми, вопросительными и ответными, бессмысленными и совершенно не о том, чëрт возьми, совершенно не о том — и слишком привык к еë фантомному присутствию в своей жизни. От неë пахнет морозом — и он согласен зябнуть хоть все дни напролëт.       Даже кажется, он промëрз насквозь. Он мечтает об этом, но не уверен, так ли это.       Воробей не любит смотреть внутрь своей головы — всем чувствам, реакциям и мыслям он даëт чëткие названия. Вешает бирки.       Искра, воительница Грозового племени. Нормальная, относительно неплохая, невербально требует чьей-нибудь опеки и заботы — потому что если с ней что-то случится, то наплюëт на это и продолжит путь, истекая кровью. Ах да, упëртая и целеустремлëнная. Пожалуй, стоит следить за ней.       Тут как домино: упадëт одна, падут и другие.       Искра важна, но важна чему-то смутному, непонятному и бесформенному, обезличенному, общему. Ей это не сильно нравится. Ему бы тоже не понравилось. Ему уже не нравится.       Воробей вздыхает и другими временами перестаëт ей верить. Она ведь Искра: чудесная кошка, в чьих умениях возможности похлëще, чем у Великой Троицы, превосходная, умная, ещë раз чудесная, чудесная и прекрасная.       И, ну, она важна ему.

***

      Но она, конечно же, об этом не знает.

***

      Воробей нервный.       Его движения — извечная сталь лезвия, и сейчас они обостряются, ощериваются рядом клыков и шипов, защищаются.       Просят защиты. Он ни при каких обстоятельствах не признается в этом, но быть кем-то любимым и любить кого-то — это, пожалуй, и есть самая надëжная ограда, и она ему нужна, очень нужна.       Ему сегодня снились не трëклятые Звëздные предки. Точнее, они, но…       Ему сегодня снилась она.       Ненастоящая, выдуманная, сотканная из паутины мыслей и стылой тишины, он это увидел — звучит так инородно, но что поделать, слепым не везде ему быть — сразу. Простой, обычный, незамысловатый сон, полный печали и памяти по тем денькам безвозвратно утерянного прошлого, когда он был Воробьиным Крылышком; хотелось выть и плакать. Целителям нельзя любить, но вот он — целитель, и он влюблëн, и что вы ему сделаете?       Воробей злится.       Половинка Луны в сущности была другой: с тусклыми искрящимися звëздами на полупрозрачной шерсти, нереальной улыбкой, чисто-зелëными глазами — он знал это, просто знал. Половинка Луны никогда не приходила, никогда, ни за что, даже сквозь собственное желание, не возвращалась, это он хотел идти за ней, и, ну, стоит признать — когда между котами лежит пропасть расстоянием в смерть, любить друг друга не так уж и просто.       И это не значит, что Воробей не любил еë.       Нет. Это значит то, что значит, и никаких пояснений он не мог бы себе дать.       В тот момент у него что-то перещëлкнуло, замкнуло среди нервных окончаний.       Половинка Луны пришла вместе с летом, звала за собой как обычно, а потом он проснулся. Было тепло, да, было хорошо, спокойно, и это было его зависимостью. Зависимостью, о которой он никому не скажет.       Кто вообще говорит о зависимостях?       И в этот момент Воробей понял: никто, но за них говорит всë остальное, если они этого хотят безумно.       И в этот момент Воробей понял: Искра хочет рассказать о своей зависимости.       У Воробья плохой день — все Грозовые комки меха не осмеливаются приблизиться к целительской палатке, блуждают на расстоянии нескольких лагерей — но Искра, которой не опять, а снова понадобилось залечить что-нибудь, хрупко стучит лапой у входа и вскользает без приглашения подобно зимней змее.       Она определëнно хочет быть услышанной.       Но не хочет говорить.       И, на самом деле, Воробей не понимает, каким же идиотом он был всë время: потому что в еë шерсти напрочно обосновался проклятый им запах аммиака, в голосе застыло отчаяние, и вся она стала ледяной. Ледяной, холодной, разбитой. Замëрзшей, опустевшей. Забытой самой вечностью.       Искра отличается тем, что порой сама, противореча себе, становится чьей-то тенью. У целителя появляется неоформившаяся идея узнать, кого она копирует, чей запах таскает из Сумрачного Леса в явь.       Воробей на ней не срывается — но, кажется, придëтся объяснять Львиносвету, что его шокированный взгляд и без зрения — особенно без него — можно прочувствовать на своей шкуре, а это очень отвлекает, и если он сейчас же не опустит свои брови, удивлëнные не меньше обладателя, обратно и не подберëт челюсть, то Воробей без зазрений совести припомнит крепкие, знатные ругательства Теневых, пополнившие его словесный запас на позапрошлом Совете. Львиносвет всë понимает и быстро ретируется подальше от раздражëнного братца. Молодец-то какой.       Ближе к вечеру соплеменники осмеливаются что-либо попросить у Воробья — Ягодник чуть не вводит его обратно в состояние отрывать всем хвосты своим ехидным: «прекрасный закат, ты только посмотри», и его спасает только то, что хвоста у него нет, а попредставлять, как же умирает солнце — приятно; в каких-то, не омрачëнных присутствием настойчивых Звëздных сновидениях он смотрел на малиновый свет, кислотно-огненные всплески и поистине впечатляющее, кипящее и плавящееся небо, и вспоминать подобное, честно говоря, бывает неплохо.       Когда прохладная темнота ощущается росяными иглами по шерсти, витиеватыми рисунками лунной серебряной нити, Воробей скручивается на подстилке и утыкается носом в хвост.       Судя по непродолжительному молчанию небесного воинства, ему можно ожидать, что эта ночь будет отдана в его власть, и, как бы он ни тянулся к Половинке Луны, как бы ни желал увидеть нестерпимо сладкие, с горьким привкусом, несбыточные грëзы с нею, но он мотает головой, открывает глаза и видит.              Видит-видит-видит Сумрачный Лес.       Да, таков его план. План целителя, сохнущего по мëртвой Древней, направленный на изучение ничем не известной, непримечательной воительницы. План, заключëнный в том, чтобы его не заметили, но сам Воробей увидел.       И, чëрт возьми, он волнуется. Он ведь и правда увидит: увидит Искру, других котов, много котов, увидит кровь, боль, опять же, Искру. Увидит.       Сумрачный Лес, Место-Без-Звëзд — все названия этого места как нельзя к нему подходят, но не отражают действительности полностью: не отражают абсолютного концентрата тьмы, чëрно-бордового тумана в отблесках приглушенного маслянистого сияния, исходящего от радиоактивных грибов, не отражают чувство неуюта, незащищëнности, нераслабленности, не отражают изломанных, корявых стволов, напоминающих мраморные разрушенные колонны, их длинных застывших сучьев, растворяющихся в слепоте выси, топкой грязи под лапами, студëного воздуха, невыносимого аромата гнили и смерти. Отражают оболочку, но не суть.       Воробей не забирается в самую глушь, источник зла: бродит — посомневавшись немного, ведь раны Искры переносились отсюда в реальность, а потом плюнув на возможность очнуться испачкавшимся и засмеянным Иглогривкой, братом… ну, больше никто не осмелится — на закромках преисподней, впитывая в себя все лики Сумрачного Леса — потому что он где-то оглушает, выматывает, тревожит замогильной тишью, а где-то взрывается мрачным, яростным смехом в шелесте пожухлой травы и скрипе веток, и где-то пугает до судорог — ищет кошку, которую помнит по давним описаниям Белолапы и Львиносвета как «бело-серебристую, крапчатую, с чудными синими глазами», не давая себе позволения думать, что мало ли как внешность меняется с взрослением и возрастом, а та фраза относилась к периоду первой недели после родов; обновить еë желающих никого не нашлось, да Воробей и не стремился. Ну, не узнает глазами, почует носом как всегда.       Он наталкивается на огромную поляну, вычищенную начисто от колких кустарников — на самом деле, он слышит выкрики и шелест, и свист разрезающих несуществующую реальность когтей задолго до того, как находит; слух, нюх, осязание и во снах доминируют над зрением: он так привык. Скрывается в остролистовых зарослях, про себя радуясь своей маленькости, но недолго, так как обделëнным порцией колючих прикосновений отвердевших листьев, волнисто изогнутых и отдающих затемнëнным изумрудом сестринских глаз, он не остаëтся.       И тут он видит еë.       И она до безумия отвечает своему имени. Она — искра.       Искра во всех смыслах.       Она лучше всех слов о ней. Еë снежный алебастровый пушистый мех ерошится, завивается от туманной влажности на концах осторожными сахарными завитками, блестит даже в краю без должного освещения, и серо-полосатые пятна, покрываюшие еë бок, хвост, половину морды, частично задние лапы, нисколько не умаляют еë свечения — да, она, небеса побери, светится. Сияет. Искрится.       Искрится от белых линий усов до последней, самой дальней шерстинки на хвосте; искрится как шаровая молния, как огни святого Эльма, как настоящие звëзды, ярче них; искрится в голубо-синих невозможных глазах, и искры эти — их просто так не потушить, ставит всë на это Воробей.       Потому что, ну… Искра такая Искра.       Но Воробей боится. Когда он видит, насколько же метко дано имя Искре, он думает: «все искры неизменно тухнут».       «все искры неизменно тухнут, вспыхнув, и исчезают, и никто их не помнит»       Ему это не особо нравится. Мысль вечного забвения сама по себе отталкивает, а шанс, что такое может случиться при жизни, очень высок и очень странен в концепции Искры.       Он пытается отвлечься — изучает соплеменницу, еë окружение, ищет обладателя спиртового запаха, который чувствуется распластанным по низу на этой поляне; старается запомнить каждую деталь, чтобы последующее погружение во тьму — явь — отдавало хотя бы этой беззвëздной ночью. Может, под закрытыми веками он разглядит однажды клеймо Сумрачного Леса.       В его случае выбор невелик. Ему приходится полюбить каждый кадр — увиденный, — потому что это всë, что у него есть.       Закаты, зарницы, поля, топящая муть воды, наиглубочайший оттенок чëрного и — Искра.       Искра — стрела, Искра — стремление. Искра — белые розы, их острые шипы, тяжëлые бутоны, слëзы утра на лепестках, их лунный блеск и их увядание, просто терние. Искра — натянутая туго струна, тронь, и порвëтся, Искра — оголëнные провода нервов, капни водой, и замкнëт. Искра — море. Бескрайнее, глубокое, без дна, тëмное, с чудовищами и монстрами. Искра — бездна, пропасть, падение с края. Искра — боль.       У Искры движения резкие — сплошная кровоточащая рана, яд на стенках стакана — и невесомые — космос между строк, вакуум, хождение на лезвии, на самом краю, опасной грани. У Искры ломаная, кривая улыбка, а то и просто — злобный хищный оскал, излишне зубастый и ухмыляющийся. У Искры напряжение во всëм теле, ток по венам, прожжëнный горем пепел в лëгких, у Искры такие стеклянно-кобальтовые глаза в лазурных разводах инея, что о них впору резаться. У Искры лëд. У Искры чëртов аммиак.       У Искры Коршун.       Что ж, это очевидно.       Коршун сидит рядом с нею после тренировки, и они молчат. Грозовая мурчит, и Сумрачный, кажется, тоже, они смотрят вперëд, но не видят своего будущего. Их хвосты переплетены, голова Искры покоится на плече Коршуна, и в этот момент они ощущаются слишком далëкими, слишком разбитыми, слишком много раз склеенными заново.       Слишком влюблëнными и мудрыми — не рано ли? — чтобы знать, что им не стоит полагаться на завтра. У них всë в последний раз. Слишком серыми в монохромном мире. Слишком неоднозначными. Слишком понимающими.       Понимающими, что солнце светит всем, кроме них.       Воробей уходит.       Просыпается и знает, что у Искры есть тот, кто любит еë. Позовëт обратно, когда — не если — она уйдëт. Будет плакать и прыгнет следом.       Воробей не осуждает. Пусть это будет Коршун. Пусть.       Пока Искра пытается заботиться о себе, приходить к нему за лечением для своих ран, пытается не сломаться — значит, у Коршуна всë получается.       Но Искра всë равно хочет быть услышанной. Воробей еë слышит, только никогда не скажет.       Теперь у неë есть тот, кто заметит еë исчезновение.

***

      У Воробья — нет.

***

      Воробей не любит звëзды — во всех смыслах. Возможно, звëзды тоже не любят Воробья.       Ему на это уже плевать.       Это просто белëсые огоньки, может, отливающие серебром, персиком, изумрудом или зарëй — обычно так их описывает Остролистая, мурча и распушая короткую шëрстку в приступах знобящих судорог, зима как-никак; и, ну, в них нет ничего особенного. Всë, чем они могут отличаться от луны, солнца, своего отражения на воде — в них заключëн сакральный послесмертный смысл, мëртвые духи, которые живее всех живых: приносят пророчества, приходят во снах, непоколебимо холодные, и у целителя сводит зубы от их морозных ликов; говорят про грядущую опасность, запрещают пользоваться своим даром — в основном этим занимается одна ворчливая старуха, и нет, Воробей вовсе не намекает на Щербатую, что вы! — улыбаются светло и грустно.       Звëзды. Обычные звëзды. Пятнышки, затмеваемые днëм более яркой звездой, пятнышки, отбелителем разбрызганные по ночной ткани цвета индиго, пятнышки, которые он не в состоянии увидеть.       И почему он должен относиться к ним иначе, чем ко всему другому неживому?       У Иглогривки тактильный голод — буквальный и неожиданный; с другой стороны, она абсолютно ничего не ощущает нижней половиной тела, включая задние лапы, хвост, бëдра, и, наверное, это очень пусто и непонятно, а ещë страшно — вдруг однажды еë парализует полностью? Воробью как чтецу мыслей подобный рецидив, когда, казалось, кошка вновь на позитиве, хочет жить, ест без вечного самобичевания, вовсе не по душе — поэтому он шикает на Иглогривку, чтобы перестала возиться, сворачивается в клубок рядом с нею, правда стараясь, чтобы от чужого присутствия шерсть не топорщилась и не вставала дыбом, и закрывает глаза.       Иглогривка медлит, шумное дыхание выдаëт еë неуверенность и тревожность, но она решается и исполняет задумку Воробья — со спины крепко обнимает его. Он перекашивается в кривой, слабой улыбке и с еле осознаваемым довольством отмечает, что мышцы передних лап у калеки развиты замечательно, стальные на ощупь и мощные, а ещë признаëт, что в зимние заморозки погреться в чьëм-нибудь обжигающем тепле — очень даже приятно.       — Спасибо, Воробей, — тихо, смущëнно, но радостно шепчет Иглогривка, когда они вместе просыпаются — едва светает, и он в непривычном смятении хмыкает:       — Если бы раньше знал, что у меня под боком такая печка есть, тебе пришлось бы меня терпеть постоянно.       Звëздам бы это не понравилось. Звëздам всë кажется чересчур драматичным, чересчур романтичным, чересчур жестоким и плохим. Но это — простая взаимовыгода, помощь друг другу двух племенных котов, которым, оказывается, чертовски не хватает тепла.       Иглогривка хихикает.       А потом заходит Искра, и Воробей залатывает очередные еë раны — ссадина на щеке, царапина через переносицу, начинающаяся от уголка одного глаза до скулы под вторым, помятый чьими-то когтями бок, сочащийся сукровицей; Иглогривка давно уже привыкла, что воительница — загадка, что воительница — кровь, не спрашивает, как так и почему, хотя котячьего неусыпного любопытства в ней с лихвой хватило бы на все племена. Искра, кажется, это понимает, поэтому часто болтает с Иглогривкой.       И нет, Воробей вовсе не радуется тому, что еë зима задерживается в тенях его пещеры на ещë немного.       Нет, что вы.       Ну а если и да — какая кому разница?       Зная окрас Искры, Воробей может составлять воображаемую картинку в своей голове, собирая еë образ в пору Голых Деревьев из памяти и чëтких запахов — цвета шерсти тоже имеют свой собственный аромат, и белые розы с пеплом забивают обоняние; в его мыслях она: костяной череп, меловые мазки, припорошëнные инеем и кристалликами льда, расплывчатость контуров, графитного оттенка пыльный прах с мокрыми полосками — всë это смешивается, складывается воедино, притирается своими гранями к чужим, и даже фантомная, Искра чудесна.       Воробей признаëт, что она красива. Признаëт, что тайно грустит — навряд ли ему доведëтся увидеть еë когда-либо ещë.       Хотя мысль посетить очередное еë сновидение чрезвычайно манящая…       … Воробей удерживает себя в лапах.

***

      У Воробья — сплошная чернота. Он может даже гордиться.       У него чернота, а он — целитель. А он полезный, нужный, важный, уважаемый — несмотря на всю ворчливость и с детства вздыбленные колючки. Ценная часть единой системы племени, отношений с потусторонним — звëздным и мëртвым.       Воробей — художник. Он рисует в своей черноте, рисует окружение — серые в солнечных пятнах или пышно-зелëные в поползновениях вьюнков и лоз плюща стены его тюрьмоподобной палатки, просвет с небом — то аквамариновым, но иссиня-чëрным, то серебристым по осени или ожидающемуся дождю — и поверхностью — земляными в камнях обрывами лагеря, мелькающими среди короткого вытоптанного грубыми лапами пушка травки кошачьими шкурами соплеменников; в моховом гнезде сопит или с плохо скрываемой тоской провожает взглядом воителей, брата, сестру бурая, шоколадная Иглогривка; иногда заглядывает светлым бежевым пятном, кремовым облаком в росчерках полосок сменившая должность — вынужденно, что ещë сказать — Листвичка, ненавязчиво интересуется, как настроение, сообщает, что у Кисточки суставы ломит — словно это еë дело! ведь давно уже не еë, давно — и просится отнести ей кервель с маком, предлагает помощь со сбором трав. Он еë прогоняет.       Но всë это тусклое, больше бесцветное, чем красочное, и наполовину не такое, как во снах, возможно, потому что его внимание рассеивается по всем вещам, возможно, потому что Воробей не задумывается о деталях — не такой он. Он всю жизнь свою раскладывает на точные объëмные временные отрезки: детство — обучение воительству — обучение целительству — бытность целителем, не обременяя себя мелочами, лишь фоновым: узнал о пророчестве — известны все участники пророчества — цель Сумрачного Леса ясна. Он не задумывается о том, что пропажу в тоннелях Остролистой, игры с Верескоглазкой, а нынче с Пеплогривкой Львиносвета стоило бы включить в свою хронологию, они же его родственники, в конце концов; что момент, когда узнал про свою настоящую родословную, или другой, когда провëл Древних к их судьбе, что череда дней, когда выхаживал Иглогривку, которая близкая его соседка теперь, что вечность убийственного размышления о пророчестве, Утëсе, Половинке Луны — что всë это тоже стоило бы отметить.       Воробей не хочет быть художником. Не хочет быть звëздным избранником.       Воробей хочет отвечать своему имени.       Воробей хочет быть свободной пташкой — и улететь; забыться в шелестящих, пышных кронах, в переплетении колких сучьев; стать настолько маленьким, чтобы пропасть из всеобщего обозрения, обсуждения, жизни. Воробей хочет потерять осколки зеркал, вошедшие в него настолько глубоко, что трудно дышать — и чтобы с ними вытекла последняя кровь, пусть он будет пустым, но никогда больше не сможет испытывать боль; Воробей многое хочет, оставшееся не хочет, но его самоличная темница — его дом.       И он остаëтся дома.       Потому что слепой, слабый, ни на что не годный. Сделает шаг не туда, запамятовав, что там овраг, и сорвëтся, спугнув всю дичь и помяв все целебные растения; утонет в мыслях и с лëгкостью заблудится в трëх соснах.       Потому что умрëт запросто.       А присоединяться к небесному воинству не собирается.       Так временами думает Воробей.       А другими временами сбегает в лес, спотыкается, но не падает, огибает шершавые, раздвоенные или изогнутые, смолой отдающие на вкус колонны стволов, стремится, мчится — будто видит.       Будто и нет этой черноты. Будто он не художник, не целитель. Будто обращает внимание на всë.       Будто это так легко — понимать, что когда в его палатку входит Искра, то становится маяком, центром всего, снежная, вьюжная и единственная, в чьих силах заставить его чувствовать детали и мелочи, винтики, скрытые чем-то большим пружины и шестерëнки.       Он — художник. Искра — его вдохновение, муза, драгоценный эскиз.       Он рисует в ней каждую закрученную шерстинку, каждый случайный изгиб костного оттенка утончëнной морды, каждый напоминающий полумесяц коготь, запрятанный в плоти, каждое еë наполненной пылью и нефтью движение.       Рисует — и хочет быть художником. Быть слепым, быть целителем.       Быть самим собой.       И Воробей разносит в пух и прах все чуждые его разуму рамки и плотины, настроенные долгими ночами самокопания и осмысления чьих-нибудь и своих слов, ломает мысленные препятствия и просыпается ранним тихим утром таким, какой есть.       И жалеет, что Искра об этом не знает. Потому что… знай она об этом, больше бы хотела жить, чаще возвращалась бы из Сумрачного Леса, легче и искренней бы улыбалась: точно знала бы, что еë услышали.       Хоть один, но услышал.       Искра стала бы счастливей, а Воробью только это и надо.       Но он молчит. А, может, и не он, а весь мир, потому что это чëртов спектакль, разыгранный для него, театр фарса и аляпистого абсурда, где в главных ролях Грозовая кошка-искра, и не то, чтобы ему больно…       … ему просто-напросто больнее.       Воробей не может перестать слышать Искру; Воробей не может подтолкнуть всë к тому, чтобы она узнала, почему-то не может; Воробей не может перестать смотреть, отдать своë место другому и уйти в момент антракта; Воробей не может хоть чем-нибудь помочь со своей зрительской позиции, но, стоит признать, всë-таки хочет; Воробей не может перебинтовывать еë раны паутиной, словно это в порядке вещей, и не может не вдыхать мерзкий аммиак.       Воробей. Не. Может.       Воробей никогда не может, ничего.       Он не может остановить Остролистую, когда та появляется на Совете вся треснувшая, разбитая, расколотая, надломленная, с болью, кружевными нитями пронзившей еë изумрудные глаза, и ярко выраженным стальным характером в короткой чëрной шëрстке, неряшливо, испуганно взъерошенной — наверное, она совершенно не прячет от осуждающих взглядов, от холода уж точно — и исчезает под обвалом тоннеля. Не может объяснить Львиносвету, что лучше с Верескоглазкой покончить, а свою звëздную силу, неконтролируемую агрессию и неуязвимость держать в лапах, а то и всего себя. Он никогда не делает.       Знает.       Не делает.       И все «может» превращаются в «мог». Он мог остановить, мог объяснить. Но это сейчас, а тогда — не может.       И это не поддаëтся ничему разумному. Ему было известно больше, чем любому их мëртвому предку, годному разве что на то, чтобы пересказать пророчество и, скинув ответственность, вернуться с полегчавшей душой на небеса гоняться за постоянно сочной, жирной дичью — ему всегда известно больше. Достаточно много, чтобы всë исправить.       Но, видимо, достаточно и для того, чтобы молчать.       Потому что запах Ветряной ученицы — мëд, ладан, лаванда, немного облак и концентрированный вереск — от глупого, запутавшегося Львинолапа Воробушек учуял на раз-два. И он понимал, что брата, будущего уважаемого, почитаемого, превозносимого выше луны целителя, Львинолап хотя бы выслушает, не то, что сестру, уже тогда помешанную на Воинском Законе; но он предпочëл если и говорить что-то, то сухим травам, от которых несло пылью, и безответным стылым стенам пещеры. Ни разу — в чьëм-нибудь присутствии.       Он ощущал, насколько же хрупка Остролистая была и есть, и будет — и то, какой же, мать твою, еë путь острый, неровный, оступишься — упадëшь, ошибëшься — перегрызут горло. Думал о том, что не стоило обнадëживать сестру участием в пророчестве, потом собственными когтями разбивать эти мечты, а дальше и вовсе добивать еë этими спецэффектами Уголька — и немного Белки: полыхающий жаром огонь, дождь стеной, угроза жизни в виде отрезанного и единственного пути из адского пожарища, и, конечно же, как без этого — драматичные признания, что они приëмные.       Воробей догадывался. Как обычно. Львиносвет был сильным — неудивительно.       Остролистая… рухнула.       Потерпела сокрушительное поражение, свалилась от истощения, усталости, изнеможения на своей дороге, разлетелась на осколки тонким стеклом, потеряла все грани.       Но не сдалась. И их брат тоже бы не сдался — растерялся, наивно покружился бы на месте: это да, но не сдался.       А Воробей, наверное, с рождения.       Как и сейчас. Он видит, как страдает Искра, видит раскол на еë душе, видит ихор в разуме и пустоту в венах; чувствует холод, лëд, арктическую пустыню, исходящие от неë беспрестанно, напоминанием о том, куда она вляпалась, и как это изменило всë; чует подсознанием зиму, кровь, аммиак; слышит, в конце концов. Думает: «возможно, можно ей как-то помочь, возможно, я смогу». И хочет, честно хочет.       Но он уже привязывался — и он знает, чем это грозит.       Потому что Остролистая возвращается — чëрт, какое там возвращается, кричит он небесам, вернулась — а он сворачивается в костлявый клубок по ночам и плачет, что она ушла. Потому что Львиносвет отдаляется, а его бурлящая ярость под шкурой находит выход в разрыве отношений с Верескоглазкой и любви к Пеплогривке, но Воробью неуютно, ведь та отказывает — цедит, что избраннику не дело крутить с обыкновенной кошкой, хотя в самой живëт дух Пепелицы — и брат откровенно несчастлив. Целителю это не нравится. Ничего не нравится.       Из-за меня всë вокруг плохо, считает Воробей. Я всегда молчу. Из-за меня.       А Искра, он знает это, тоже не сдастся. Никогда, о нет. Искра не такая.       И это «не такая» больно жжëт то ли по собственному самолюбию, то ли по крохотному отблеску зависти.       Остаëтся только надеяться, что Воробей успеет отвязаться от неë до того дня, когда всë — молчание, знание, проклятое «не может» будет причинять боль, будет кровоточащей раной, щедро посыпанной солью, и слезами, обжëгшими щëки. Будет вечным «прости», постоянным «извини», потому что, парадокс, «не может» — но «может».       Воробей достаточно далëк от Искры, чтобы та не догадалась, но и ей нужно лишь существовать, чтобы он думал о ней, слышал еë и упорно молчал. Она справится, тем более без него. Точно справится.       Он — навряд ли.       Но когда и кого это волновало?

***

      Воробья никогда не тянуло к теплу.       Но ему хочется, чтобы Искра однажды потеплела. Чтобы взгляд не резал и не душил, плавясь под кожей, зудя на сетчатке глаз, царапаясь на воле, слова чувствовались живыми — ожившими, — и вся она была подтаявшей — вдыхающей свободно, смеющейся без опаски, не думающей о постороннем.       Он наблюдает за Искрой безмолвной тенью — только ею ему и быть. Сплетение разума еë пульсирует сукровицей, истекает нефтью с маслянистым привкусом бензина — Воробей травится, но оторваться не может; он ловит каждое еë слово, звук голоса медово-мëрзлого, треснувшего под напором чувств, ищет в толпе однотонной снег еë — и боль, вкушает, прячет в своих рëбрах ангельскими письменами; и думает: однажды она сольëтся с другими, разве нет? Станет горячей, отвратительно пустынной — потому что всë, что в ней могло цвести, давно кропотливо и усердно выженно палачами Сумрачного Леса.       Но пока Искра только ходит с уровней холода на уровни льда.

***

      Шерсть у Искры мягкая, на ощупь — лебяжий пух, нежный, невесомый, снежинками на концах вьющихся изящно ощущающаяся и тëплая, кипящая практически изнутри, к корням.       От этого — крышесносного воистину — контраста Воробей и просыпается: выныривает из бездонной с проблесками океанической бирюзы и невнятной белладонны мрака, и в его разуме проклëвывается блаженство.       Ему приятно, да.       — Извини, я просто пришла, а ты спишь, и я решила… — шелестит напряжëнно, но не смущëнно пылью космической Искра, мнëтся на лапках, но сильно не отодвигается; и будто бы, если судить по позе, звуку кровотока, смотрит прямо в его незрящие глаза. — Они не приходят рядом со… звëздными. Целителями. Не знаю, почему так. Я посплю тут? Я немного устала.       Где-то рядом, под скулой, тихо, несуществующе бьëтся сердце Искры, и Воробей зацикливается на монотонном звуке, плетущем в звенящей, кромешной тишине стылых ночей музыку безжизненной смерти; больше не одинокое молчание пульсирует в воздухе, и находиться с нею кажется самым-самым, чего только желает его слепая душа.       Искра говорит немного странно — торопливо, перебегая по слогам певучей мелодией на ускоренных рифмах, и с котячьей юностью в голосе, умиротворяющей и спокойной; присутствуя здесь, но не касаясь ни атома этого мира; наверняка улыбаясь — ненавязчиво, не заставленная кем-либо, почти-почти свободная.       — Хорошо, — выплëвывает Воробей — достаточно ли равнодушно? не слишком ли грубо? — и роняет голову на мох, стараясь — и проигрывая самому себе — не фокусироваться на случайном касании атласной шерсти до его щеки; она не обижается, теснит тонкокостного целителя на подстилке и крепко — вынужденно, повторяет он себе, вынужденно — прижимается спиной к его спине и мурчит, засыпая.       Воробей не грешит усиливающимся доверием Искры; просто кажется, он спит настолько хорошо, что реальность видится сном.       Искра ожидаемо исчезает с раннего утра, но возвращается через три ночи.       — Прости, я знаю. Но выспаться хочу — до жути, да и ты же не против? Сумрачные выматывают, а мне нужны силы, чтобы выматывать их.       От Искры веет морозом.       Воробей стынет, простужается, леденеет частями тела, которыми прикасался к ней.       Ненадолго.

***

      Потому что в один бесповоротный момент Воробей промерзает Искрой полностью и без надежды на оттепель.

***

      Это отчëтливо напоминает эмоциональные качели — до скрипа бессильного с привкусом песка на зубах. Потому что Воробью нравится, Воробью хочется.       Временами Искра проводит с ним ночи зимние подряд и даже утра после, потягиваясь сонно, изящно и пробуждая его царапаньем когтей о камень; приходит не только за паутиной да лекарственной шипучей массой, но и чтобы поговорить, поулыбаться, выспаться. Кажется, будто в Воробье есть немного больше, чем грамм слабого целителя на тонну взъедливой раздражëнности.       Кажется.       А временами от Искры тянет аммиаком коршуновым, жжëнной карамелью голубковой, чем-то ещë обезличенным, некрасивым, и, чëрт подери, таким лишним, таким выводящим из себя; временами она пропадает недели напролëт с другими соплеменниками, с Сумрачными; не смотрит на него, будто ничего — совсем — не было, не связывает, нет у неë к нему.       Искра — демон с призрачными шагами, оборотневыми ликами, двойными стандартами, ангельскими бело-синими глазами и скользкой, дымящейся тьмой под рëбрами.       Искра — зло, изуродованное, страшное, искажëнное множественными отражениями в налëте пыли снежной.       Искра — не та кандидатура.       Так ведь и Воробей и не лучше.

***

      Так он надеется, что достоин еë.

***

      Но Искра всегда — идеальная.       Красивая в самом миге от своего сумасшествия с иолитовыми зорями в радужке и глубокими ночами на побережьях в зрачках — отсветом по ним луч райский — и с мехом воздушным, космосом сшитым, созвездиями да туманностями выведенным.       Идеальная пустота, мгла, смерть.       Идеальная, чтобы любить еë, чтобы познать страдания, разочарования и боль.       Идеальная настолько, чтобы под еë лапами лежала судьба события глобального характера.       Близится война.       И Искра выбирает — возможно — не ту сторону.

***

      Искра сразится за живых,       влекомая к мëртвым: Коршуну, Воробью, зиме.

***

      — Слушай, — говорит ему Половинка Луны во снах, становящихся всë более психоделическими — аляпистыми, яркими, с цветами, крутящимися каруселью, сочетающимися в новые и новые, расплывающимися прямо на глазах. — Слушай, а то ты совсем разучился это делать. Ты можешь, ты должен любить только меня, не Искра, какая нахрен Искра? Это опасно и гадко, и ты знаешь, что она гнилая, я лучше, и со мной можно,       Искра же плохая, ты же хороший.       Воробей не знает, что ей ответить.       Что он и сам плохой?       Что ему этого хочется?       Что он всë понимает?       Что не собирается отказываться от этой привязанности — пустой, одинокой, без чувства собственничества, происходящей на уровне молчания, гормонов и ума?       Уходя в реальность, он думает — впервые в жизни — какая же заносчивая сволочь эта Половинка Луны.       Какая же не менее эгоистичная мерзость эта Искра.       Как же он любил Половинку Луны.

***

      И как же любит Искру.

***

      Искра иногда приносит дичь в качестве еды, называет еë подношениями и смеëтся словно свободно; как будто бы заботится. Много разговаривает с Иглогривкой, и Воробью чудится, что она понимает, что ему нужно, и даëт это.       Только это же, ну, Искра. Она любит Коршуна, а других чувств и в наличии-то почти не имеет. Она бежит цикличным кругом то к нему, то к другому, но на деле остаëтся собой — потому что такая вот она есть.       Вот только, когда таскает к нему ракушки изящные с берега озера, перья птиц, пойманных ею на охоте, просит: не забывай меня, помни, сохрани это для меня, чтобы когда меня не стало, осталось хоть что-то, я так боюсь не успеть, запомни меня.       Воробей прячет еë вещи в самый дальний и тëмный угол пещеры и плачет.       А Искра, как обычно, оказывается права.

***

      Несомненно, в том, что боится не успеть.

***

      От Искры всегда ничего не остаëтся.       Ну или хочется, чтобы было именно так. Это ведь гадкая зараза с сучьей душой и лживыми фразами, это кошка-искра, вспыхнула и потухла, и все забыли о ней, ведь как же иначе?       Только Искра — та, которая не растворилась в воздухе бесследным теплом, а огонь пустила по веткам, небу и венам. Та, после которой осталось больше, чем можно вынести, потому что они смотреть могут по сторонам и видеть не небеса или подземелья, а просто жизнь. Из-за неë могут. Ведь еë выбор — правильно-неправильный. Хороший плохой конец.       Воробей помнит Искру, а кажется — выворачивает внутренности наружу, рвëт и неправильно укладывает внутрь шатающихся рëбер; доламывает что-то в себе ещë светлое, пусть и безрадостное.       Искра мëртвая — явление неудивительное.       Но мëртвая лишь во снах. А теперь во снах она травится ядом Звëздных и стремится в Беззвëздный Край — где-то там, может, фантомные призраки присутствия Коршуна. Где-то там, может, легче жить после смерти. Где-то там, может, ничего нет — чего хочет Искра?       Воробей почти рад — наоборот только: не к чему быть привязанным, не за кого ощущать свою вину, и с земли исчезла одна кошка греховная с глазами самоубийцы, одна жизнь лишняя, нелепая, по-волчьи на всех озлобленная. Искра же плохая, он знает это лучше других — с его-то даром еë мысли звучали крахом, бурей и кладбищем, а он же избранный, не она, он должен быть хорошим, пусть и считал самой-самой — еë.       Так, наверное, всем будет лучше; но не ему.       Кровь еë на вкус излишне солëная и обесцвеченная, знает Воробей. Как отличить мëртвую кровь от живой? — она холодная, недвижимая никакими законами гравитации, наледью покалывает на языке. Кровоток сбоит и вовсе останавливается.       Воробью остаëтся лишь представлять еë сердцебиение, гулким звоном церковных колоколов растекающееся по его пещере, неизменное и устойчивое, и просить прощения у неë, потому что Искра и травы — вещи несовместимые,       извини меня,       молит он, плача над трупом, а лаванда нетронутой лежит в своëм извечном углу, пропитавшая запахом резким своим всë, кроме бело-серой шерсти — он ей не позволит.       Ему плевать, насколько древны подобные традиции. Ему плевать, хотела ли Искра их для себя.       Ему плевать, как теперь относится к нему она, потому что он просил еë сберечь себя, а еë тело, космическо-прохладное иначе, чем раньше, продолжает стыть в новые грани еë любимой зимы, лежит у его лап, запятнанное, располосованное, изломанное на несколько едва цельных частей.

***

      Ему почти что плевать, будем честны,       потому что это Искра. На неë никогда не всë равно.

***

      Она приходит к нему во сне после, вся прекрасная и сотканная из чуда снежного-ненастного, и говорит, что не прощает его за то, что он вообще просил у неë прощения. Он не должен был этого делать.       Воробей чувствует себя разбитым. Внутри всë расползается по швам слабым, натирающим края, порохом обсыпанное и подожжëнное — только целители не умеют гореть.       Искра умела. Она обсыпана ненавистными ей звëздами, но он предлагает ей альтернативу — ведь таков же и снег на полюсах, что подходит ей больше в несчитанные разы. Искре нравится, и она приходит в каждом сне; виднеется в отпечатках лап по началу зимы, улыбается царапинами на льду и провожает в счастливые сновидения хриплым мурчанием, прижимаясь так крепко, как только можно.       Воробей чувствует себя разбитым, но рядом с Искрой кажется,       что они оба       становятся на время       немного       целыми.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.