ID работы: 13952159

Сын на семестр

Слэш
NC-17
Завершён
170
автор
koilou бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
176 страниц, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
170 Нравится 64 Отзывы 26 В сборник Скачать

1. Надежда размером с фисташковую скорлупу.

Настройки текста
      Маленький тихий городок на окраине с неохотой принимал приезжих. С большой неохотой.       Приезжая, выходцы больших городов высокомерно смеялись с диалекта. Смели добродушно переспрашивать, жалуясь на грузный, непереводимый говор. Эти самоуверенные идиоты не стеснялись в выражениях и проявляли снисходительность в разговоре. Будто коренных жителей следовало жалеть!       Никто бы не рискнул назвать просевший щебень, простилающийся вдоль покосившегося дома, дорогой.       Но, если вы спросите, Китамура Озэму жил здесь с рождения. И его всё более чем устраивало.       Кроме, пожалуй, приезжающих наглецов.       И если неприятный диалог происходил со взрослыми людьми, Китамура обиженно поджимал сухие, тонкие губы, ломая подбородок и без того давно зашедшийся сеткой морщин, и прожигал взглядом. Спустя ту терроризируемую паузу — глаза в глаза, и в его — ярость — продолжал. Коротко. Проклинал.       Желал каждому, задевшему его, почувствовать горе.       Горе. Жгучее горе.       Китамура остановил проигрыватель. Хватит спокойной музыки на фоне, время уверенно ползёт к ужину. Вот только… получат его не все.       Осень неприлично быстро растаскала с деревьев листья. Холодом сжимала каждый, окрашивая в багровый, поджаренный янтарный. После отпускала по ветру — как бы разжимая кулак. Будто выжала из них зелёный цвет, перебив хребет. Китамура знает: листья хрустят, будучи сжатыми.       Посмеивается под нос от поэтичности собственных сравнений. Грузные шаги продавливают пол — тот в ответ поскрипывает. Стонет, стоит добраться до окна.       Осень, растаскав листья, принялась крутить рычаг освещения. Раньше положенного припадая к нему и костлявой, холодной рукой выкручивая в тьму. В тьму.       За окном темно.       Достаточно, чтобы встретиться с отражением.       Две маленькие карие точки находят другие. Глаза в глаза, и в них — тоска.       Горе.       Морщины покрыли лицо. Смуглая кожа сморщилась — изюм.       Тоска.       Китамура сильно постарел.       Горе.       Помнит, с какого момента перестал улыбаться.       Приезжие открыто смеялись. Смеялись над ним. Как только смели?       Китамура желал им горя. Такого, какое испытывал сам уже несколько лет.       Горя. Горя. Будьте прокляты.       Китамура потянул штору. Крепление заскрипело громким, протяжным лязгом. До середины карниза.       Взглянул в окно: ткань поделила отражение. Смотрящая в ответ половина изюма не улыбалась. Не умела. С момента горя.       Горе. Никто, кроме Китамуры не знает, что есть горе.       Будьте прокляты так же, как проклят Китамура. Будьте прокляты все. Кроме детей.

      Осаму рад слышать поднявшийся гул.       За ограждением в виде каморки — печь. Старомодно. В кампусе — ровно как и в любой другой нормальной квартире — был настенный термометр. Регулировать температуру нужно было через него. Никаких тут проблем вроде спуска в подвал и регулировки рычагов. Будь дом достаточно старым, следовало бы переживать за скачки давления в громоздкой печи.       Осаму рад. Слышать.       Осаму может слышать.       Осаму слышит, как нагревается печь. Там, за стеной, за ограждением в виде каморки.       Большие карие глаза, некогда светившиеся чрезмерным оптимизмом, метнулись в сторону. Печь нагревается, и Осаму — невероятно! — слышит это.       Подвальное помещение промозгло сыростью. С труб никогда не капало, звуки вообще были редкостью.       И Осаму рад слышать поднявшийся гул.       В оглушающей тишине ему казалось, он уже не впервые подошёл к границе сумасшествия.       Вдоль стены идёт труба. На уровне плеч высокого человека в сидячем положении.       За трубу зацеплен наручник. Вторая его часть сковывает запястье Дазая.       И Осаму сидит. Вдоль стены идёт труба. На уровне плеч Дазая, на том же уровне, где приходится держать пойманную в плен руку.       Потухшие глаза не плачут — разучились.       Осаму рад слышать поднявшийся шум. С поддельным энтузиазмом смотрит в сторону скрытой от глаз печи.       Вдоль стены идёт труба. Если позволить себе расслабиться — или потерять остатки сил окончательно — и попробовать привалиться спиной назад, в шею тут же давлением вонзится тонкая, круглая часть позади. В шею или в лопатки — зависит от положения.       Дверь открывается, по лестнице стучат тяжёлые шаги.       — Сынок!       Осаму отводит взгляд в голый, бетонный потолок. Внутренние органы сжимаются, сбиваются в кучу, липнут ближе к другим в бессвязном порядке.       Осаму смотрит наверх. В стороне гудит печь.       Спаси или убей. Спаси или убей. СПАСИ ИЛИ УБЕЙ.       Только побыстрее. Только отведи от разговора со стариком.       — Сын.       Шаги остановились напротив. Осаму прилагает мужество, чтобы посмотреть на него.       Он бросил на пол кусок мяса. Сырого.       Осаму не отреагировал никак.       Израненное ударами хлыста тело уже смирилось. И если ему придётся переварить этот насквозь сырой кусок мяса неизвестного происхождения — ладно.       Осаму медленно поднял взгляд от мяса. Не может дотянуться до брошенного куска мяса. Даже если бы выпрямил ногу — не смог бы коснуться и носом кроссовки.       — Это твоё наказание.       Осаму едва заметно кивнул. Едва не разбил башку, пытаясь выломать дверь из подвала. Оказался пойманным и брошенным обратно. Теперь придётся жрать сырое мясо. Ладно.       Ладно.       Осаму поднял взгляд наверх. Спаси или убей.       Сколько он так ещё выдержит? Почему он ещё не умер? Когда конец страданиям?       — На меня смотри, сынок. Что за неуважение?       Осаму не знает его имени. И — если это станет открытием — даже близко не является его родственником.       Но послушно исполняет услышанное.       — Знаешь, за что тебя следует наказать?       Как же, сука, ноет затёкшее запястье. Боль в лопатках от длительного положения руки на весу уже стала обыденностью. Но, прислушавшись к себе, Осаму понимает: это всё, что он чувствует.       Ни досады от неудачного побега, ни ужаса от представляемого ощущения скользящих по сырому мясу зубов. Осаму вгрызётся, если надо. Жилки не захотят быть растерзанными на куски, — ну и пусть. Волокна будут скользить, но не ломаться, не откусываться.       — За то, что хотел уйти из родительского дома.       Голос бесцветный. Ослабшие связки забывают, как говорить. Осаму не узнаёт свой голос. Если бы ему дали зеркало — он бы в тот же миг отвернулся.       Вроде мечтательного: Спаси или убей. Только… Спаси себя сам.       И Осаму не смог.       И за неудачей следует наказание.       Сказанную фразу Осаму запомнил впрок. «Отец» лупил хлыстом, что лихо рассекал воздух с замахом, повторяя «уход из родительского дома», как грёбаную мантру. «Отец» высек каждую букву. Хлыстом по телу, криком — в мозг.       — Полностью.       — Меня следует наказать за то, что я хотел уйти из родительского дома.       На задние лапы, складывая передние перед собой. И Осаму сделает так ещё миллион раз. Лишь бы не получать удары хлыстом. Лишь бы не чувствовать, как горит кожа после рассекающего воздух замаха. Не ощущать, как по подбородку бежит кровь из рассечённых губ. Не пытаться коснуться саднящей, будто порезанной в дыры, щеки. Не дрожать от боли.       — Молодец, — «Отец» кивнул на кусок мяса. — Это твоё наказание.       — Я не дотянусь…       — Я знаю.       И всё? Знает? Чудесно.       Осаму сполз грустным взглядом на кусок мяса. Физически чувствовал, как уголки губ стремятся вниз, вниз. Хотя мышцы лица в упор расслаблены. Просто покалеченное похищением сознание контролирует функционирование. С пониманием опускает уголки губ вниз. Вниз, вниз, вниз.       Осаму помнит, с какого момента перестал улыбаться.       — Ты расстроился?       — Да.       — О, наверное, ты решил, что тебе нужно съесть это?       Решил? Представил. Отчётливо. Каждое скользкое движение зубов по сырой плоти. Пресность и липкость на языке. Старательность челюстей, разжёвывающих неразжёвываемые куски, с трудностями, с притворной силой дикого зверя оторванные ранее.       — Ничего подобного. Сегодня ты без ужина.       Осаму поднял взгляд. И всё? Ему не нужно жрать сырое мясо, заливаясь не нарочно выпускаемой кровью?       — Я просто отставлю это здесь. Спокойной ночи, сынок.       «Отец» развернулся и пошагал прочь. Сжатое клетчатой рубашкой, необъятное тело казалось круглым. Шаги отзвуком от пустых стен пробивали уши.       Под статичный гул удаления Осаму начал давиться. Грудная клетка проседала и выпрямлялась обратно пародией на всхлипы. Плечи тряслись. Потухшие глаза не плачут — разучились.       Осаму хотел бы заплакать — не смог. Беспомощно поднял взгляд наверх.       Спаси или убей. Спаси или убей.       Вскоре Осаму понял своё наказание.       Печь отапливала помещение. Печь нагревалась, и Осаму слышал это.       Осаму не был рад поднявшемуся гулу. Печь отапливала помещение.       Печь нагревалась, и сырой кусок мяса протухал на глазах.       Вонь заполняла периметр, ловко пробираясь в ноздри.       Вонь била в нос. Печь отапливала помещение.       Осаму снова забился пустыми, бесслёзными рыданиями.       Спаси или убей. Спаси или убей. СПАСИ ИЛИ УБЕЙ.       Вокруг мяса зажужжали насекомые. Как пробрались сюда — загадка. Только факт: над протухшим, воняющим до обморока обоняния, мясом вились мухи и мошки.       Осаму дёрнулся — жест повлёк лязг металла по трубе.       В углах шуршали крысы. Больше не было оглушающей тишины. Пространство ожило.       Вонь душила до заслезившихся глаз. Становилось теплее, что влекло более быстрое загнивание сырой плоти.       Печь отапливала помещение. Печь нагревалась, и Осаму слышал это. И снова.       Осаму повернул голову.       Осаму не был рад слышать поднявшийся гул.

      Дазая тошнило. Свободной ладонью Осаму сжимал нижнюю часть лица. И нос, чтобы перестать улавливать вонь, и рот, чтобы не позволить рвотной массе вырваться.       Какое-то время назад Осаму распластался по полу, всё же пытаясь отпнуть ногой воняющее мясо подальше. Не дотянулся. Осаму не дотянулся.       Осаму не дотянулся до крючка с другой стороны двери, когда попытался сбежать. Поддетая щеколда — иллюзия. «Отец» поймал его.       Поймал и бросил обратно. Осаму не дотянулся.       Осаму не дотянулся и до куска мяса, воняющего сильнее с поднятием температуры.       Осаму отвёл взгляд наверх.       Спаси или убей. Спаси или убей.       Подвальные стены тёплые — вдоль стен идёт труба. По трубам бежит горячая вода. Печь отапливает помещение. Печь нагревалась, и Осаму слышал это.       Становилось душно. Воняло. Таким смрадом наверняка можно убить. Но почему же Осаму ещё жив?       Спаси или убей.       Рой вокруг мяса рос. Осмелевшие крысы начали выходить из углов, заверяя в своём желании потаскать столь привлекательное — стухшее, гниющее — мясо.       Крысы возбуждённо пищали. Рос рой вокруг мяса — жужжание не замолкало. Печь нагревалась. О тишине теперь можно было только мечтать.       Печь нагревалась, крысы пищали, мухи жужжали, и Осаму — мечтая о смерти — слышал это.       Осаму распластался по полу, насколько позволили наручники. Жест повлёк лязг металла по трубе. Осаму попытался отпнуть смердящее мясо подальше.       Осаму не дотянулся.       Осаму выпрямился в обратное положение. Зажмурился, заходясь в бесслёзных рыданиях. Потухшие глаза не плачут — разучились.       Осаму не дотянулся.       Был в нескольких шагах от свободы. И не дотянулся.       Осаму дёрнулся — жест повлёк лязг металла по трубе.       Печь нагревалась, и Осаму слышал это. Жужжали мухи, пищали крысы. Печь отапливала помещение, ускоряя процесс гниения валяющегося мяса. И Осаму слышал это.       Поднял взгляд в голый, бетонный потолок.       Спаси или убей. СПАСИ ИЛИ УБЕЙ.       Дверь открылась. По лестнице застучали тяжёлые шаги.       СПАСИ ИЛИ УБЕЙ. СПАСИ ИЛИ УБЕЙ.       — Какой ужас, сынок. Тут так воняет.       Осаму посмотрел на него пустым взглядом.       «Отец» голой рукой подобрал сгнивший кусок мяса. Закинул в пакет, принесённый с собой.       Осаму с ужасом отметил, как после совершённого «отец» забрал большие ножницы с пола. Обратно в руку. Он снова принёс их. Он снова будет косить лезвия, задевая, задевая, задевая — нарочно задевая!!! — кожу вокруг ногтей.       Осаму вылупился бы. Но продолжил смотреть пустым взглядом.       Осаму заплакал бы. Но потухшие глаза не плачут — разучились.       Осаму хотел бы заплакать — не смог.       Печь нагревалась, и Осаму слышал это.       Осаму поднял взгляд наверх.       Спаси или убей.       — Не переживай, я уберу это.       Спаси или убей.       — Итак, сын, — шаги уверенно приближались.       СПАСИ ИЛИ УБЕЙ.       «Отец» сел на корточки рядом. Погладил каштановые волосы.       Осаму дёрнулся — жест повлёк лязг металла по трубе. Дазая тошнило.       Осаму не дотянулся. Осаму хотел бы заплакать — не смог.       — Давай разберёмся с твоими ногтями? Чтобы ты больше не царапал себя. Это не дело. Нельзя себя царапать.       «Отец» обвил толстыми сосисками — именуемыми жирными, сальными пальцами — свободную руку Дазая.       Осаму дёрнулся — жест повлёк лязг металла по трубе. Осаму сжался, посмотрел на него и отполз. Упираясь в стену. Часть трубы впилась в шею. Осаму затрясся.       — Нет-нет-нет, отец, они ещё не отрасли, там ничего нет!       — Что? — маленькие свиные глазки засияли.       Изюм. Сморщенное, зашедшееся морщинами лицо — изюм.       «Отец» почти улыбнулся. Оскал на одну сторону изюма.       Печь нагревалась, и Осаму слышал это. Вглядывался в ожидающий изюм.       — Ногти ещё не отрасли, отец. Не нужно.       Осаму сказал это. Порка сделала своё дело, превращая его в пресмыкающееся создание.       На задние лапы, складывая передние перед собой. И Осаму сделает так ещё миллион раз. Лишь бы не получать удары хлыстом.       «Отец» лупил хлыстом, что лихо рассекал воздух с замахом, повторяя «зови меня отцом, и всё будет хорошо», как грёбаную мантру. «Отец» высек каждую букву. Хлыстом по телу, криком — в мозг.       И Осаму сопротивлялся. Долго. Старался сохранить лицо.       Нет у него больше лица.       Ослабшие связки забывают, как говорить. Осаму не узнаёт свой голос.       Нет у него больше лица. Если бы ему дали зеркало — он бы в тот же миг отвернулся.       «Отец» сломил его.       На задние лапы, складывая передние перед собой. И Осаму сделает так ещё миллион раз.       Спаси или убей.       «Отец» издал звук, схожий с усмешкой. Не убирая оскал на одну сторону изюма.       Поехавший ублюдок доволен. Сегодня без хлыста. Без процедуры, которой он задевает, задевает, задевает — нарочно задевает!!! — ножницами кожу вокруг ногтей.       Потухшие глаза не плачут — разучились.       Осаму не дотянулся.       Был в нескольких шагах от свободы. И не дотянулся.       Поехавший ублюдок доволен.       Осаму сказал это.       Спаси или убей.       Осаму попытался улыбнуться в ответ. В ответ оскалу на одну сторону изюма.       Печь нагревалась, и Осаму слышал это.       Осаму не в своём уме.       СПАСИ ИЛИ УБЕЙ.       «Отец» погладил каштановые волосы. Легко ущипнул щёку.       — Молодец. Будешь хорошо себя вести, я отправлю тебя в твою комнату. Она уютнее. Ты ведь хочешь свою комнату, сынок?       — Да, отец.       Сжавшись, Осаму смотрел в ответ. Попытался улыбнуться в ответ оскалу на одну сторону изюма.       Осаму говорил это. Говорил и говорил.       На задние лапы, складывая передние перед собой. И Осаму сделает так ещё миллион раз.       Потухшие глаза не плачут — разучились. Осаму не дотянулся. Не дотянулся.       Мухи разжужжались по помещению, выискивая новое местонахождение привлекательного — стухшего, гниющего — мяса. Крысы бегали по углам. Печь нагревалась, и Осаму слышал это. Осаму слышал это.       Спаси или убей.       Слышал и прощался с рассудком.       «Отец» посмотрел на приподнятую руку. Провёл пальцем по чужим.       — Что ж, похоже, ты прав. Над ногтями пока не нужно хлопотать.       Осаму яростно закивал. Непроизвольно дёрнулся — жест повлёк лязг металла по трубе.       — Тогда я пойду. Сегодня всё ещё без ужина, но, кажется, ты начинаешь хорошо себя вести, я прав?       Осаму яростно закивал. Сжавшись, смотрел в ответ.       — Умница. Спокойной ночи.       «Отец» грузно пошлёпал к выходу. Осаму затрясся, не веря счастью остаться безнаказанным, и проводил его взглядом.       Печь нагревалась, и Осаму слышал это.       Осаму задёргался в бесслёзных рыданиях. Потухшие глаза не плачут — разучились.

      Сеиджи говорил, его отец — полицейский в отставке. Уважаемо. Чуя тоже хотел стать полицейским когда-то.       В доме пахло мокрым деревом и дешёвым освежителем. Спёртый воздух намекал на отсутствие проветриваемости.       Сеиджи говорил, его отец немного странноват.       Окей. Старики бывают странными.       Сеиджи мог бы ещё сказать, что дом в глухом городке слегка староват, а на лице его отца морщины — вот это было бы ахренительное удивление!       Короче говоря, Чуя ответил, что ему похрен на возможные заскоки старика. Сеиджи — парень с потока в университете, ставший Чуе настоящим другом, настаивал, чтобы он подождал его на улице. В такой дубак? Не в такой дубак, дубина!       Грёбаная осень холодная, и Чуя ворчал в трубку.       Чуя говорил по телефону, не видел, но успешно представил, как Сеиджи манерно запускает пятерню в блондинистые волосы — его рефлекторный жест. Ощупывая раскрасневшийся, холодный нос свободной рукой, Чуя ворчал в трубку.       Сеиджи дословно отмахнулся: «хер с тобой, делай, что хочешь»,       И Чуя сделал.       Почти сразу уличая друга в чрезмерном приукрашивании.       В доме пахло мокрым деревом и дешёвым освежителем. Пригоревшим рисом. И, возможно, мокрой собакой. Но всё окей. Чуя не задыхался от пыли — старик убирался. Чуя не мёрз на улице до приезда Сеиджи.       Китамура старший не был настолько странным, каким пытался его выставить сын.       Сеиджи, возможно, просто привык к условиям большого города, в котором они вместе учились. И, возвращаясь сюда, в отцовский дом на каникулы, чувствовал себя не в своей тарелке.       Чуя даже может прикинуть, почему. Китамура старший попросил об услуге.       Сеиджи, правда, не говорил, что у него проблемы со зрением. Как же он тогда справляется со списанием счётчика в подвале всё то время, что живёт один?       Хреново, решил Чуя и покивал в ответ. Конечно, списать цифры со счётчика возле печи в подвале — совсем нетрудно.       Чуя не просил, но Китамура старший сначала устроил экскурсию по дому. Быструю, если опустить всего одно исключение.       Дверь Китамура открыл ключом. С внешней стороны. Чуя поднял бровь.       Протиснувшись в комнату, Китамура жестом позвал за собой. Чуя вошёл.       Обнаружил инвалидное кресло. На нём, тщательно укутанный в плед, сидел парень с каштановыми волосами. В полном отрубе. Голова его была наклонена в бок так сильно, что отросшие волосы прикрывали большую часть лица. А плед закрывал добрую часть инвалидной коляски. И руки, и ноги, сложенные на транспорт.       Чуя сглотнул. Это было просто пиздец как неожиданно.       — Мой второй сын.       — Первый, — машинально поправил Чуя. — Должно быть, первый. Сеиджи ведь…       Китамура сощурился, будто вспоминал, сколько у него сыновей.       — Ну да. Значит, первый.       Чуя перевёл взгляд на инвалидное кресло. Не знал, как бы задать вопрос помягче.       — А он?..       — Как видишь, сынок.       Чуя резко посмотрел на старика. Ещё один? Разобрался бы Китамура с имеющимися, настоящими.       Возможно, Сеиджи не совсем врал. Такая манера общения по отношению к младшим, конечно, ещё не твердит, что фляга говорившего свистит, но и обычным такое назвать не получается. Из-за, наверное, места своего рождения.       Чуя родился и вырос в большом городе. Никто там, конечно, не ведёт себя так же, как население в городке на несколько тысяч.       Чего там, иногда старик Китамура несёт такую непереводимую пургу! Диалект бывает в упор неясным. Тогда Чуя просто соглашается.       Как, наверное, стоит и сейчас, внезапно став старику — полицейскому в отставке — сыном.       — Спит. Ничего удивительного, что он делает это днём. Устал.       — О, нет, вы меня не поняли, — неловко усмехнулся Чуя. — Я спрашивал… про его здоровье. Коляска. Что с ним? Я не видел здесь… приспособлений для помощи… в езде на коляске?       — А, это. У него некоторые проблемы с позвоночником, но он могёт ходить. Просто делает это невразумительно нечасто.       Ну вот опять. Выражались бы вы, блин, нормально, чтобы каждый здравый человек вас…       — Понял, — улыбнулся Чуя.       Чуя не нарывался. Его учили уважительно относиться к старости.       Сеиджи, правда, не сказал, насколько стар его отец. Сеиджи — как и Чуя — молодой парень двадцати лет. Сколько было старику Китамура, когда у него родился сын? Выглядит он отстойно, на все восемьдесят с хвостиком. С длинным крысиным хвостиком.       Но окей, Сеиджи — второй сын.       Плевать, в целом, когда старик Китамура ещё был жеребцом, способным на заделывание детей.       Чуя дёрнул бровями и опустил взгляд. Ну и мысли. Аж тошно как-то.       А, нет. Дело в отвратительно спёртом запахе, заполнившем спальню.       Чуя ставит счёт своей карты — проветривали тут последний раз, когда окон ещё не было на местах в подготовленных для них дырках. Во время строительства, ага.       Чуя оглядел комнату.       Синие обои были поклеены прямо на ребристый, деревянный корпус. В точности повторяли, огибая, рельеф выступающих досок. Жёлтые пятна выпрыгивали отовсюду. Да и нихера удивительного: подтёки с первым дождём.       В комнате идеально заправленная кровать, шкаф, тумба. Ничего интересного. За исключением, в которое Чуя снова упирается взглядом.       Как же крепко спит этот парень. Стоит рассмотреть коляску получше, Чуя приходит к выводу, что плед заправлен. Немного за конструкцию, немного — за колёса. Будто стремление тщательно скрыть его руки и ноги.       О, ужас. Чуя приходит к тревожной мысли: есть ли у парня с каштановыми волосами руки и ноги вообще?!       Но, окей, ноги есть: старик Китамура сказал, что его сын «могёт ходить». Зачем же тогда его так закутывать? Зачем стремиться замотать конечности и прилежащие для их хранения части инвалидного кресла?       — Неприлично так пыриться на спящих, сынок.       — Простите.       Встретившись взглядом со стариком, Чуя виновато улыбнулся.       — Пора спускаться в подвал, пока вшивая администрация не отключила мне газ за неуплату, — Китамура оскалился.       Обычно такое называют улыбкой. Но Чуя достаточно в своём уме, чтобы не делать этого. У него, может, был инсульт, и адекватно улыбаться Китамура, как говорится, «не могёт»? Как этой же старой — уважаемо-старой! — задницей и говорится.       Чуя покивал. Окей, проблематик без очков и мобильного телефона, давай сюда свои цифры со счётчика.       Чуя спустился в подвал следом. Тяжёлая дверь за ними хотела захлопнуться, но стеснялась. Покачивалась туда-сюда, угрожая. Но оставалась прижатой внешней стороной к стене коридора. Без свиданий с косяком.       Одна лампа сверху. И та моргает. Жуть.       Уже спускаясь по ступеням, Чуя понял: вот оно. То место, где прочихаться от пыли мало того, что является возможным, так ещё и наверняка ему предстоит. Чуя фыркнул.       Оказался в достаточно просторном помещении. Вдоль стен идёт труба. Тонкая, будто неправильная, бракованная. Идёт, врезаясь в стену конечным путём.       Именно за неё зашёл Китамура старший. Чуя поднял бровь, но прошёл за ним.       Ограждение, будто каморка. Подвальную комнату делит стена, будто отдельное место — котельная. Чуя никогда не видел ничего и близко подобного.       Голубые же его глаза округлились, а брови поползли наверх, когда, проследив продолжение трубы с момента возведённой стены, Чуя встретился с печью. Такая старая херовина. Просто поразительно, что кто-то пользуется подобным.       Чуя подошёл ближе к этому монстру с двумя рычагами. Один из них контролирует подачу горячего воздуха, второй — давление. Возможно, в момент рождения этой бандуры каждый ещё был подписан.       Чуя покачал головой и обернулся. О. Вдоль стены с этой стороны установлены полки.       Чуя метнулся к ним, не думая. На ходу всё же уточняя:       — Что у вас там?       Имея в виду коробку. Банки и свёртки бумаги не вызывали столько же интереса.       — Э-э, это… — начал, но не договорил старик Китамура. Вздохнул, быстрым жестом стирая влагу с ладоней о клетчатую рубашку. — Это не имеет ничего общего со счётчиками.       Вытянув из коробки сложенный, — эластичный для этого, — хлыст, Чуя скосил взгляд и завис.       — Раньше я держал овец.       Живодёр, подумал Чуя.       — О, ясно, — ответил Чуя.       Неосторожно резким жестом поднял руку на прежний уровень, чтобы убрать хлыст обратно. Вжух. Так громко. Ненамеренный замах рассёк воздух, посылая в уши едва не тревогу.       Чуя завис, останавливая руку в дюйме от коробки. Кажется, его затошнило.       И вот этим он гонял овец? Повезло им сдохнуть. В том плане, что Китамура говорил в прошедшем: держал, больше не держит.       Надавив пальцами, Чуя сложил хлыст в раннее положение. И забросил в коробку.       К хренам это орудие. К хренам чрезмерную любопытность, где тут счётчик?       — Вон там, — Китамура указал толстым пальцем. — Я бы, может, делал это сам успешнее, но осветительность…       Да, освещение здесь дерьмовое, кто бы спорил. Чуя кивнул и прошёл указанную траекторию.       Китамура остался на месте.       Чуя обогнул печь. Задержался и двинул чуть назад, чтобы убедиться в предположении. Трещина на стекле. Расхлябанность одного из рычагов. Да эта хрень мало того, что древняя, так ещё и неисправна в своей безопасности!       Стрелка за стеклом умоляюще подёргалась. Если бы Чуя мог избавить её от страданий — он бы это сделал.       Сделать же ему предстоит обратное: зайти дальше, в угол. И списать показания в телефон.       — Чего застыл?       Чуя обернулся. Китамура теперь стоял возле упомянутых полок. Не шёл след в след.       Чуя указал пальцем на печь:       — Этим вообще безопасно пользоваться? Вы не боитесь?..       — Учить меня будешь? — Китамура скрестил руки на объёмной груди.       Чуя вскинул руку в сдающемся жесте. Хрен с ним. Даже не колышет.       Только зажигайте эту хрень, когда Чуя — наконец — свалит. Не хотелось бы подлететь в воздух вместе с этим домом, спасибо за предложение.       Вздохнув, Чуя прошёл дальше. Добрался до оговариваемых счётчиков. Если бы вдруг решил прямо сейчас выдрать себе глаза — ничего бы не изменилось. О каких цифрах речь, если тут едва видно очертания прибора?       Стоя спиной к печи и старику Китамуре, Чуя внезапно напрягся.       Какая оглушающая тишина. Есть в подвальном помещении нечто гнетущее.       Где-то вдалеке, за стеной, пробежала крыса. Скрипнул песок под ботинками.       Сердце вдруг забилось чаще. Чуя пялился в угол, где едва различал очертания счётчика, и переводил дыхание.       Крыса пискнула. Китамура старший шаркнул. Аккуратно, будто не хотел, чтобы Чуя понял это.       Чуя нахмурился, его глаза бегали. Не цепляясь ни за что. Сердце быстро бьётся, нагоняя внезапный наплыв тревоги.       Чуя едва не задохнулся. Частые, короткие вдохи внезапно стали максимумом раскрытия лёгких.       Шорох. Со стороны полки.       Чуя почувствовал напряжение в мышцах рук.       Зазвонил телефон.       С полки что-то повалилось. Чуя выпрямился и обернулся.       — Простите. Мой телефон. Вы, наверное, испугались.       Китамура спешно подбирал с пола обёртки бумаг, хлыст и какую-то резинку. Последней вполне можно было задушить, накинув веревку, похожую на скакалку, на шею со спины.       Чуя вытянул телефон из кармана. Смотрел внимательнее за стариком Китамура, но покосился и на экран.       — Вау. Это ваш сын. Надо же…       — Забавно.       Китамура поставил выпавшее на место и вытер ладони о рубашку.       Чуя смахнул, принимая вызов, и поставил на громкую связь.       — Сеиджи, дружище. Я ахренительно удивлён, что ты дозвонился.       — …оже.       — Окей, видимо, ты тоже. Тебя хреново слышно.       — Да? Я слышу хорошо.       — Круто. Сейчас я тебя тоже услышал. Нет, это странно, потому что я в подвале, и… — Чуя поднял взгляд и улыбнулся. — Китамура-сан? Не хотите поздороваться?       Китамура посмотрел в сторону, будто ждал одобрения. Будто они были в подвале не вдвоём. Потом подплыл ближе. Нехотя, грузно. Заметно, как тяжело передвигаться с лишним весом.       Чуя смотрел на него, когда он опустил взгляд, болтая с телефоном.       Чуя периферией задевал взгляд, ползший по его профилю, когда вернул внимание телефону.       — И где твою задницу носит?       — В… т-т… ичке.       — Электричка, ясно. Мы тебя ждём.       — Что нахрен… в… але?       — Ещё раз?       — …в-в по… двале.       — А. Я помогаю списать счётчики за печь.       — Печь! Я помню… в детстве… т-т. И потом… уть не… лись.       — Увлекательно. Я нихера не понял.       — Хорошо. …кажу.       — Потом расскажешь, да, — Чуя выдвинул панель, включая фонарь.       Китамура старший зажмурился, хотя луч не бил ему в глаза. Во всяком случае, нецеленаправленно.       Несмотря на отвратную связь, завершать звонок почему-то не хотелось. Динамик пищал, скрипел, пропускал повторения, не складывающиеся в понятные слова. Но будто звонок друга заставлял Чую чувствовать себя чуть лучше.       Чуя кивал и додумывал обрывки фраз. Жестом позвал старика Китамуру поравняться.       Забил цифры в заметки.       Положив руку на детектор лжи, горячо и искреннее заявлял бы, что ноги сами понесли его наверх из подвала. Подвальное помещение угнетало. И Чуя поскакал. Наверх, наверх, наверх.       Тучный Китамура хмуро двигал следом. Не щадил ступени, едва не прогибая несчастный бетон своей тушей. Ну как же нужно вышагивать, чтобы шаги слышались настолько… злыми?       Они расположились в гостиной.       Зелёного, заплесневевшего цвета проигрыватель молчал, но был самой стильной вещью в комнате. Старый телевизор на той же стойке выпячивал экран, словно массивную грудь, и пытался вытеснить, спихнуть красивый, аккуратный проигрыватель заплесневело-зелёного цвета.       Чуя смотрит и клянётся — пытался.       Этот хитрый выпуклый телевизор пытался потеснить проигрыватель. Возможно, по ночам — и хозяина.       Чуя моргнул и повёл головой в сторону. Откуда подобные сумасшедшие мысли? Спёртый воздух одурманивал.       Да, точно.       В доме чем-то воняло.       Мокрое дерево, освежитель, пригоревший рис, собака тоже мокрая… шерсть?       Чуя нахмурился. Начал принюхиваться.       Пережаренный рис пригорел к посуде. Но Китамура не готовил.       Мокрое дерево пострадало бы от дождя. Но дождя не было.       Освежитель был бы дешёвым, с рынка в центре небольшого городка. Но за экскурсией по дому Чуя его так и не увидел.       Что до мокрой собаки — животных здесь нет. Овцы — и те вымерли.       Когда-то старик Китамура держал овец. Не забил ли он их хлыстом насмерть? Каждую.       Чуя принюхивался.       Спёртый воздух был тяжёлым, словно его извозили в масле. Воняло немного мокрой шерстью.       Пережаренный рис пригорел к посуде. Но Китамура не готовил.       С громким отзвуком соприкосновения поставил на небольшой столик две тарелки.       Чуя стоял возле кресла. Опустил взгляд.       Китамура сказал, что это — всё, что у него есть. И он планировал разобраться с нехваткой продуктов с началом…       А потом замолчал. Будто осёкся и выключился.       Чуя стоял возле кресла. Опустил взгляд на приглашающий жест.       С некоторой неприязнью сел в зелёное — болотно-зелёное — кресло. Китамура расположился на диване. Их соединял небольшой стол с двумя тарелками.       Чуя прочистил горло. Поднял взгляд в сторону окна, плотно занавешенного… угадайте. Зелёными — выжжено-зелёными — шторами.       Чуя поднял бровь. Имеет место попытка угадать любимый цвет старика Китамура. Жёлтый? Вот блин, неужели промазал?       Чуя быстро усмехнулся. Удивился сам себе. Тому, насколько молниеносно и нервно это вышло.       Что-то давило в каждой комнате. Покрепче измасленного воздуха.       Стало быть, Чуя накрутил себя, как подросток, шныряющий по заброшенной лечебнице ночью.       Чуе стало слишком смешно. До того, чтобы разрываться тем, стоит рассмеяться в голос или разрыдаться. Опустив взгляд, Чуя заметил в тарелке фисташки. А они, в свою очередь, разве отклоняются от презентации полюбившегося старику цвета?       Это верх иронии или это смешно?       Но ладно. В доме было тепло. Трудно прикинуть, насколько замёрзла бы задница, если Чуя решился бы выжидать Сеиджи на улице.       Вскоре Чуя поугомонился. Насколько-то: спёртый воздух и непонятный запах неизменно давили на голову. Но ритм сердца вернулся в спокойствие.       Чуя щёлкал фисташки, аккуратно складывая скорлупу во вторую, пустую тарелку. Попробовал из вежливости. Дальше не мог контролировать статичность, с которой пальцы тянулись подцепить следующий орешек.       — Сеиджи не рассказывал про брата.       Китамура старший взглянул на Чую исподлобья. Помолчал какое-то время.       — Ну тогда и нечего трепаться с ним об этом.       Чуя завис. Сглотнул, отводя взгляд. Языком, как лягушка, выцепил солёный орешек и отбросил скорлупу в тарелку. Покивал.       — Ничего удивительного. Они друг с другом не ладились никогда.       — Простите, они не ладили, правильно?       Китамура смотрел в глаза. Так, словно Чуя засомневался в его отцовстве в целом.       — Я так и сказал.       Плечи напряглись. Чуя пальцами разъединил скорлупу. Треск показался чрезмерно громким.       Окинув взглядом старика Китамуру, Чуя решил, что ему только фисташками и следует питаться. Может, он так злится на Чую из-за его хорошей физической формы? О, и, конечно, чрезмерной любопытности.       Тот хлыст. Тот резкий, оглушительный вжух. Китамура когда-то держал овец.       — Я просто не услышал, Китамура-сан. Простите.       — А мне показалось, ты хотел поправить то, что я сказал.       — М? Зачем? Я просто не расслышал, вот и всё.       — Ну и славно.       Да, Чуя хотел поправить кривой, кривейший диалект, что резал по ушам. Как хлыст, рассекающий воздух своим неожиданным вжух.       Но к хренам старика. Если уж Сеиджи — его сын — предупреждал о странноватости, стоило быть осторожным. Кто знает, насколько далеко могут заехать ролики в таком возрасте.       — Сеиджи эгоист.       Чуя всё услышал правильно? Тот Сеиджи, который спасал задницу Накахары из передряг столько раз, сколько едва ли возможно в эти передряги попадаться?       Херня. Старик может заливать то же самое кому-то, кто Сеиджи не знает ни насколько.       Чуя отравил фисташку в рот, вопросительно поднимая брови. И Китамура продолжил:       — Он считает, что у него нет брата.       — Нихер… — Чуя укусил язык. — Ничего себе. Всё настолько плохо?       — В его голове существует только он. Поэтому, даже если ты его спросишь… — Китамура махнул большой рукой. — Не заморачивайся.       Чуя покачал головой, выражая свою ошарашенность. Наклонился, выплёвывая скорлупу в тарелку.       Ого. Такая высокая куча скорлупы в тарелке. Когда только Чуя успел столько нащёлкать? Треклятые фисташки.       — Ты хотел ругнуться, да?       Чуя поднял взгляд. Медленно выпрямился, незапланированно расплываясь в улыбке.       — Чуть не вырвалось.       То ли глаза старика были маленькими, то ли так казалось за счёт большого лица, но эти бусины…       Китамура смотрел вопросительно. Или даже с каким-то… интересом?       Ругаться при старших всегда было дурным тоном. И Чуя следил за языком. За мыслями и впечатлениями — нет, но за языком — да. До момента, повергшего его едва ли не в шок.       Чуя, пожалуй, всегда был тем, кто в состоянии следить за своим языком. И всегда же тем, кого побеждала любопытность. Мозг думает быстрее языка, но тело — быстрее мозга. Потому Чуе не требуется нисколько, чтобы внезапно засунуть свой нос куда-либо, срываясь с места. Но над словами он подумает.       Чуя вообще-то считал, что он и Сеиджи достаточно близки, чтобы обсуждать подобные вещи. Даже если у них с братом произошёл — чудовищный, судя по следствию — конфликт, с Чуей он вполне мог обсудить это.       Но никогда. Не-а. Такого не было.       Чуя вдруг почувствовал себя идиотом. Прекрасно зная имя друга, ни разу не начал разговор об этом первым. А Сеиджи, вроде, и вовсе такого не планировал.       Пока Китамура рассматривал его, Чуя немного пометался по мыслям. Выдернуть из которых удалось внезапному шлейфу какого-то запаха.       Чистящее средство, вылитое в мусорный мешок? Или нечто…       Воняло пригоревшим рисом. Но Китамура не готовил.       Чуя на автомате чистил фисташки. Бросал скорлупу в тарелку.       Сеиджи говорил, его отец — полицейский в отставке.       Чуя языком зацепил орешек, на автомате бросил скорлупу в тарелку. Какая высокая куча из скорлупы.       Сеиджи говорил, его отец бывает странноват.       Китамура не готовил. Не было ни дождя, ни освежителя. Воздух спёртый. Воняло шерстью, но животных не было.       Чистящее средство, вылитое в мусорный мешок?       Фисташки — всё, что у него было.       Мясо. Мясо протухло.       Чуя отсоединил скорлупу. Чистящее средство, масленый воздух.       Мясо протухло и его следы необходимо было отмыть. Чистящим средством.       Китамура не готовил. Не из чего. Мясо протухло — остались только фисташки. Какая высокая куча скорлупы.       — Почему вы ушли в отставку? — насильно выдернул себя из размышлений Чуя.       Сеиджи говорил, его отец — полицейский в отставке. По возрасту? Сколько было старику Китамуре, когда у него родился сын? Выглядит он отстойно.       — По здоровью, — спустя паузу ответил Китамура.       Та пауза, которая ему требовалась. Он отвёл её на рассматривание проигрывателя. Того, который пытался вытеснить пузатый — как и хозяин — телевизор.       — Травма? — попытался проявить заинтересованность Чуя.       Китамура посмотрел в глаза нечитаемо. Чуя ожидающе поднял брови, языком цепляя орешек. На автомате бросил скорлупу в тарелку.       — Горе.       Горе?       Чуя нахмурился, сползая взглядом в стол. Следующий орешек подплыл к губам как-бы сам по себе. Чуя слягушничал снова.       Сбил губы в сторону, задумчиво разгрызая зелёный — с коричневым — орех в зелёной — иссиня-зелёной, куда ни плюнь — комнате со спёртым — масляным — воздухом.       И стало тяжелее. Будто на грудь лёг груз. Такой, что заставил едва не задыхаться. Одышка. Дурное предчувствие. Нечто выталкивало Чую из этого дома, как пузатый телевизор стремился столкнуть зелёный проигрыватель.       Воняло чистящим средством. И протухшим мясом.       Чуя не чихал в подвале. Чуя просто старался не дышать. Потому что дышать здесь… нечем.       Беги. Беги отсюда, Чуя.       Почему?       Непонятно.       Сеиджи говорил, его отец — полицейский в отставке.       — Ты знаешь, что такое горе, сынок?       Чуя поднял взгляд. Напоролся на внимательные, крошечные — будь то иллюзия или истина — карие глаза.       — Сомневаюсь, Китамура-сан. Я едва ли знаю, что такое грёбаная тоска, а вы говорите про горе. Не смею соваться в это.       Китамура оскалился. Глаза засветили, как две бусины, закатившиеся когда-то за диван.       Чуя ругнулся. Вполне осознанно. Потому как запомнил тот взгляд. И… ему были интересны последствия, ведь в прошлый раз слово получило укус.       Ответом было нечто, обычно называемое улыбкой. Но Чуя слишком в себе, что не называть это так. Или уже не слишком?       — Славно.       Конечно, славно. Хрен ли не славно, если Чуя буквально идёт на поводу?       Чуя языком поддел орешек.       Чуя откинул скорлупу в тарелку.       Беги, пока не поздно.       Может ли быть поздно?       Чистящее средство, протухшее мясо. Высокая гора скорлупы. Лязг железа.       Лязг?       Чуя жевал орешек. Повернул голову в сторону. Лязг повторился с большим грохотом.       Воняет протухшим мясом. Чистящим средством. Масляной воздух.       Чуя отбросил скорлупу.       Горе?       Лязг тяжёлой конструкции. Будто железо, но нет. Грохот.       Чуя дёрнулся.       Инвалидное кресло. Парень в инвалидном кресле…       — Он проснулся, кажется.       — Возможно.       Чуя посмотрел на старика Китамура в упор.       — Вы не выпустите его?       — Прости, сынок?       — Из комнаты. Вы ведь запирали ту дверь на ключ.       — О, ну что ты. Замок регулируется с обеих сторон.       Да ну.       Чуя отравил орешек в рот. Отбросил скорлупу.       Лязг. Скрипучий звук, не похожий ни на что ранее.       — Судя по звукам, ему нужна помощь в передвижении, не?       Уходи.       Подожди, предчувствие, не лезь.       — Тебе показалось.       Показалось что? Что ему нужна помощь?       Лязг стал глухим. Трудно представить, каким образом можно добиться подобного, сидя в инвалидном кресле. Крутить повалившееся на пол колесо? Двигаться одновременно с конструкцией, как если бы кресло было офисным? Скакать, сидя внутри?       Горе?       А может, это вам, Китамура-сан, показалось ваше горе?       Глаза в глаза, и в карих — недовольство.       Прикуси язык, словно чуть не ругнулся.       Лязг конструкции.       Молчи.       Чуя языком выловил орешек. Какая большая стопка скорлупы.       Инвалидное кресло встретилось с тумбой и отлетело.       Молчи.       Статичный лязг, напоминающий перекатывающееся железо.       Чуя прищемил язык скорлупой.       — Блять!       Китамура оскалился.       Чуя победил. Ругайся, сколько влезет.       Какой тяжёлый воздух. Его ведь невозможно измазать в масле, как это чувствуется. Давление на грудь не позволяет вдохнуть. Телевизор объёмной грудью выталкивает проигрыватель.       Лязг. Скрип. Ещё один. Открылась дверь.       Дверь открылась?       — Эй?       Чуя выдохнул.       — Отец?       Сеиджи, дурила, просто зайди в гостиную, тебя ждут вечность!       Шаги из коридора осторожно подкрались ближе.       — Заходи, сынок.       Чуя всмотрелся в лицо. Китамура старший просиял. Не убирал довольный оскал. Только остался на месте — не побежал встречать.       Чуя обернулся, когда Сеиджи вошёл. Тот сложил руки, приветствуя отца поклоном.       Ой. Чуя даже чуть скривился. Никаких объятий и визгов вроде: «Забыл уже, как ты выглядишь, рад, что ты наконец-то здесь!»? Видимо, не в семействе Китамур.       Повернувшись к Чуе, Сеиджи стянул шапку, и крашеные в блонд волосы растрепались по сторонам, наэлектризовываясь.       — Не замёрз?       — Как видишь, не было возможности. Мы с твоим отцом просто… болтали.       Сеиджи приподнял брови, всего на секунду покосившись на отца. Было в его выражении лица нечто едва неудивлённое.       — Хорошо. Неужели ты приехал прям так?       Чуя в упор не понял укора. Кроссовки, чёрные джинсы и синяя толстовка. Просто не стоит шляться по улице слишком долго, и всё будет хорошо. В планах у них находиться в помещениях, а за задержку отвечать следует блондинистой заднице, заставившей ждать.       — Ну да, а что не так?       — Вот, — Сеиджи пихнул шапку Чуе под нос. — Накрыл бы свою дурную башку, и не жаловался на холод.       Чуя скривился, увиливая от куска ткани. Ещё чего, шапки осенью таскать. Осень — это ещё не зима.       Лязг повторился. После экскурсии Чуя запомнил положение комнат. И запечатлел парня в инвалидном кресле едва не на всю жизнь.       Чуя уверен, что шумел конструкцией именно он.       — Что это? — Сеиджи отвёл руку и посмотрел в сторону.       Твой братец, дурила.       Чуя сказал бы, что знает Сеиджи достаточно хорошо, чтобы удивляться такому проявлению ненависти или что там у них произошло. Как итог — полному игнорированию существования кровного брата.       Как бы там у них «не ладилось», Сеиджи, по мнению Накахары, просто «не могёт» вести себя так по отношению к кому-либо.       — Твой друг сказал, у вас куплены билеты, сынок.       — М? Да, верно.       — Не опаздываете?       — Да, немного, но… — Сеиджи указал в сторону коридора. — Тебе не страшно оставаться одному? Может, это призраки, а мы уходим?..       Конструкция зашумела. Скрип, как если бы колесо проехалось по деревянной тумбе. Как если бы немного ранее кресло всё же повалилось на пол, и теперь было неподъёмным. Скреблось о мебель. Шумело спицами в колёсах.       — Не неси пурги! — старик Китамура повысил тон. Будто разнервничался.       — Хорошо-хорошо!       Чуе показалось, тон Сеиджи в миг стал напуганным.       — Мы уходим, — Сеиджи шлёпнул Чую шапкой по плечу. — Поднимайся.       Чуя начал подниматься. Только Сеиджи снова принял на себя роль учителя — пихнул шапку под нос, напоминая:       — Вот без этой штуки тебе и будет холодно, тупица.       В очень неподходящий момент. Во время подъёма, жмурясь и отворачиваясь, Чуя задел стол. Тот отъехал со словами «Ща покажу трюк. Сальто». И покосился, зацепившись за ногу старика Китамуры. Тарелки напуганно подпрыгнули и слетели.       Какая высокая куча скорлупы. И вся опрокинулась. Часть — на пол, другая — прямо на Китамуру старшего.       Сеиджи жмурился с поднятым шумом. После прижал шапку к груди, медленно открывая веки и осматривая последствия.       — Простите, Китамура-сан! — Чуя ошарашенно моргнул. — Я сейчас всё уберу, мне очень жаль…       Бросился к старику. Пальцы щипали скорлупу, собирая.       Лязг в стороне.       — Не нужно.       — Я очень виноват.       Стук. Треск и шум спиц.       Чуя пальцами щипал скорлупу, собирая. Не поднимаясь с колен, забрал скорлупу прямо со штанов старика. Цепляя пальцем очертание… наручника?       Чуя завис, плохо осознавая, что старик покрыт скорлупой неприлично сильно. И не торопится встать даже чтобы сбросить с себя большую часть. С лишним весом, вероятно, каждое движение — труд.       Сеиджи сказал, его отец — полицейский в отставке.       Инвалидное кресло шумело колесом. Сеиджи с тревогой смотрел в сторону.       Китамура тяжело вздохнул.       — Я сам всё уберу! Выметайтесь.       Чуя поднял на него взгляд. Понял или нет? Он понял, что Чуя наткнулся на наручник в кармане?       Сеиджи сказал, его отец — полицейский в отставке.       Горе.       Лязг, спицы.       Инвалидное кресло.       Чистящее средство, протухшее мясо.       — Ты поднимался на чердак? — внезапно спросил Сеиджи. — Воняет лекарствами.       Лекарствами? Чуя только наконец пришёл к выводу, чем старый дом мог провонять. Ну какие ещё лекарства?       — Вы пропустите сеанс, — Китамура оскалился. Взглянув на Чую, жестом показал наверх. — Вставай, сынок. Идите. И помни, о чём мы говорили.       Не понял. Он не понял, что Чуя наткнулся на наручник в кармане.       И помни: Сеиджи считает, что у него нет брата. Вроде, прикрыл бы ты свой рот.       Чуя покивал.       Вышел из дома с чувством свободы. Не такая уж осень грёбаная. Не такая уж и холодная.       На улице было хорошо. Чуя дышал полной грудью, которая наконец смогла раскрыться, чтобы позволить это. Чуя дышал.       Отдаляясь от дома, Чуя становился всё более счастливым. Предчувствия душили, ровно как и масляный воздух в доме. Разбавленный, по мнению Сеиджи, какими-то лекарствами.       Чуя дышал, будто пытаясь надышаться. Как же хорошо на улице.       Дождя не было. Устойчивая прохладная, свежая погода стояла так непоколебимо, что радовала стабильностью. На улице было так чудесно, что Чуя испугался.       Испугался внезапному желанию расплакаться от счастья.       Чуя не назвал бы себя столь чувствительным. Потому ощущение было странным. Чуя будто провёл прошедшее время взаперти, а не в гостях. И едва не по-детски радовался нахождению на улице.       «Глупости», — одумался Чуя, устраиваясь в кресле. Фильм уже шёл — это во-первых. Во-вторых, не тот, на который они с другом согласились, едва закатывая глаза.       Они, конечно, вообще не должны были находиться здесь.       Позади, где-то наверху зала проскальзывал звук крутящегося рычага. В старых кинотеатрах в маленьких городах ещё используют ручное управление. Накручивают, кадр за кадром.       Звук не похож совсем, но мгновенно напомнил лязг спиц в колесе. Тот парень в инвалидном кресле. Зачем Китамура старший «познакомил» с ним, раз уж сказал не трепаться с Сеиджи?       Чуя поднял взгляд на полотно-экран. Отправил в рот попкорн. Тот был невкусным, будто лопнул уже какое-то время назад и успел отсыреть.       Во рту прокатился фантомный солёный привкус фисташек. Китамура не готовил. Принёс фисташки. Скорлупу которых Чуя не нарочно опрокинул на него. Охренительная благодарность за гостеприимство!       На экране парень, стоящий спиной к зрителям. Чем он занят? Чуя пропустил.       В любом случае. Следующим кадром на него нападают. Со спины. Заключая голову в бумажный пакет. Заламывая вспыхнувшее сопротивление, тащат в сторону.       Чуя вспомнил наплыв тревоги в подвале. Чуя стоял спиной и пялился в очертания счётчика. Начал терять контроль над дыханием. Что-то было не так, подсказывало тело внезапно напрягшимися руками.       «Это мой второй сын», — сказал старик Китамура.       «Неприлично пыриться на спящих, сынок», — сказал старик Китамура.       «Станешь моим третьим?» — не спросил, но что, если хотел спросить старик Китамура?       Чуя дёрнулся.       Окей, если в доме действительно остался шлейф лекарств, как показалось Сеиджи, это многое объясняет. Чуя надышался испарениями, оказывающими на голову одурманивающий эффект.       Это вовсе не его мысли, это — наркотический эффект спёртого, масляного воздуха, пропитанного лекарствами.       Чуя похлопал Сеиджи по плечу и покачал головой. Намекнул уйти. Не их фильм, невкусный попкорн, так ещё и этот дешёвый триллер проявляется на полотно-экране вручную уставшим человеком в каморке выше.       В баре Чуе понравилось больше. Бутылка пива была холодной. Чтобы её добиться, Чуя предъявил права.       Сеиджи не смог пропустить это момент.       — Отсиделся бы в машине.       Чуя едва не подавился пивом. Отвёл бутылку от губ, поднимая бровь:       — Ты смеёшься? Она на штрафстоянке. Местные копы не хотели пускать меня.       Сеиджи помолчал. Опустил взгляд в стол, едва заметно кивая мыслям. Отпил безалкогольного пива. Выглядел серьёзным, когда вернул внимание Чуе.       — Спасибо. Ты настоящий друг.       Чуя улыбнулся, но на всякий случай вопросительно кивнул.       — Всё сорвалось в последний момент, и… Ты мог не ехать сюда. У меня-то выбора не было.       — Я не мог не поддержать тебя. Кинули нас обоих с этими каникулами. Но здесь тоже… вроде ничего.       Сеиджи сделал глоток, прежде чем ответить:       — У нас здесь не очень любят приезжих. Те же копы, думаю, тебе известно. Люди здесь немного…       — Старомодные. Недружелюбные. Обидчивые, — принялся перечислять предположения Чуя. По мере того, как они появлялись в голове. Чуя не обдумывал мысли — сразу потоком озвучивал.       Не то чтобы он успел повидаться с кем-то, помимо старика Китамуры до момента, когда Сеиджи добрался, но суть не менялась. Его поведение, говор, смена настроения…       — Ага. Я потому на электричке и добирался. Тебе вообще-то о том же говорил. Но «Пошёл ты на хер, дружище, я поеду на своей тачке». М. И где она теперь?       — На штрафстоянке, — Чуя усмехнулся. — Да ладно, заберу через два дня, всё норм.       — Хорошо. Останешься у меня на это время?       Чуя непроизвольно напряг плечи и сглотнул.       Говоря честно, Чуя собирался сюда одним днём. Чтобы Сеиджи видел — Чуя его не кинул. Сопроводил. Провёл время в глухом крошечном городке. Поддержал, после того, как сорвались их совместные планы умчаться на осенние каникулы в тёплые края.       Оставаться здесь? Чуя не высокомерен, но извольте.       Оставаться в том доме? Чуя не трус, но предчувствие не болтает просто так.       Как минимум в доме болит голова. Воняет лекарствами. Тухлым мясом и чистящим средством.       Почему Чуя сразу не понял настолько, казалось, очевидную вонь от гнилой плоти и яркий химический запах, пытающийся стереть её?       Сеиджи спросил про лекарства.       Сеиджи говорил, его отец — полицейский в отставке.       Что, если по старой службе ему удалось уволочь с собой баночки средств, которыми полицейские стирают нежелательные следы? Например. Или же кто-то из жителей создаёт подобные средства самостоятельно? Как варка самогона или типа того. Чтобы убивать остатки запаха напрочь. Путать в предположениях, заливая пространство стойкой химией.       Ведь первые ассоциации не имели место. Ни пригоревший рис, ни мокрое дерево, ни шерсть, ни освежитель.       Сеиджи спросил про лекарства.       Сеиджи говорил, его отец — полицейский в отставке.       — Здесь ведь есть нечто, похожее на мотель?       Сеиджи чуть помрачнел отказу. Отпил пива, болтая после содержимое по стенкам бутылки.       — Ага. Только условия… отстойные.       Не хуже, чем в том доме, где тебе придётся жить каникулы, дружище. Чуя-то свалит, как только жопошные копы соизволят отдать тачку и получат свои вшивые деньги.       Отстойные условия. Отец Сеиджи выглядит отстойно — вот, что означает это слово.       Сеиджи сказал, его отец — полицейский в отставке.       — Почему твой отец ушёл с поста?       — Я не говорил? — Сеиджи поднял толстую тёмную бровь.       Чуя поджал губы и покачал головой. Говорил бы — не было бы вопроса.       Сеиджи опрокинул бутылку возле губ прежде, чем ответить.       — У него… Перестали крутиться шестерёнки.       Чуя пропустил смешок. Отец и сын валят сумасшествие друг на друга. По очереди.       — Незаметно. Мне жаль.       — Незаметно? — Сеиджи округлил карие глаза. Отчётливо моргнул, будто Чуя заявил, что пауки умеют летать.       — Окей, чувак, а в чём это должно было проявиться?       — Не могу знать, как это должно выглядеть со стороны… Я то просто знаю. Поэтому жить с тобой… мне было бы спокойнее. Но, давай так: как минимум, его лицо слишком пугающее с утра.       Чуя продолжил слушать, подводя бутылку к губам.       — Подумываю купить ему омолаживающий крем. Не знаю, сколько он спит вообще, но явно меньше, чем полагается по здоровью пятидесятилетним.       Чуя подавился. Пятьдесят?       Сеиджи похлопал по спине. Чуя оправился и благодарно кивнул, стирая поднявшуюся пену с подбородка.       — Он выглядит… — Чуя прочистил горло. — Не на свой возраст.       — Вот про это я и говорю, — Сеиджи грустно улыбнулся, опуская взгляд. — И я не видел, как он спит. Он всегда бодрствует. А вот это никак нельзя назвать нормальной работой шестерёнок в голове. Иногда пугает. Но отец есть отец. А выбора места проведения каникул у меня больше нет.       Чуя скверно покивал.       Сеиджи настаивал, чтобы Чуя подождал его на улице. Лучше бы Чуя его, конечно, послушал. Тогда бы не чувствовал, как оседает поднявшийся страх. Он был один на один с человеком, у которого затупились шестерёнки.       А с Сеиджи было бы спокойнее. Отец есть отец. Сын есть сын.       Вот только… Сеиджи так и не заговорил, что он не единственный.       — Почему не рассказывал ничего про брата?       — Потому что он умер, — мгновенно отозвался Сеиджи. Не думал ни секунды над ответом. — Он рассказал тебе, да?       — Рассказал… — неуверенно согласился Чуя. — Это было неожиданно.       — Возможно. Я не говорил, потому что, ну, теперь-то у меня нет брата. Смысл рассказывать, что когда-то был?       Похоже, в голове Сеиджи он действительно единственный. Отзывается о брате, как об умершем…       — Ты даже не зашёл поздороваться с ним… Сделал вид, что не понимаешь тот шум… Это… Неожиданно от тебя.       — Поздороваться… с кем? — Сеиджи раскрыл глаза так широко, что, казалось, они сейчас выкатятся.       — С братом.       Сеиджи отвёл взгляд наверх:       — О, Аллах, — и, не меняя напуганности, вернул внимание Чуе: — Ты что несёшь? Рано мне с ним здороваться, остынь.       Чуя проследил траекторию в потолок бара. Чуя в курсе принятой веры друга, только разве она разрешает подобное отношение к близким?..       — Нет, я имею в виду… Он сидел в комнате, а ты к нему не зашёл.       Сеиджи приподнял брови. Подался вперёд, понижая тон:       — Чуя. У меня нет брата. Он умер.       — Да, твой отец сказал, что вы не ладите…       Чуя замолчал, когда заметил на побледневшем лице Сеиджи испуг, перетекающий в возможный плач.       — Ты в порядке?       — О чём ты говоришь?.. Мы с братом всегда хорошо ладили. Но он умер. Когда ему было десять, мне — восемь. Я поэтому и не рассказывал. Это было слишком давно.       — Ты, блин, издеваешься надо мной? — Чуя быстро усмехнулся. Снова удивился тому, насколько это вышло нервно.       — Нет. Нет, Чуя, я с того дня единственный ребёнок в семье. А из «семьи» остался только отец. Моего брата сбила машина с иностранными номерами, когда он гулял. Потом заболела мать, отец возился с ней, катая на коляске туда-сюда. С её смертью отца отстранили. Потому что он головой уехал.       — Да! — Чуя выпрямился. — Коляска для инвалидов. И дальняя комната. В ней парень в инвалидном кресле.       — Коляска хранится на чердаке. А дальняя комната принадлежала брату, когда он был жив, но потом отец начал запирать её. И… О чём ты говоришь?! Какой ещё парень?!       — Твой брат?.. — ответил Чуя, но последнее слово таяло, понижаясь в интонации.       — У меня нет брата, Чуя. Он умер. И в той комнате никого быть не должно.       Чуя смотрел в широко раскрытые карие глаза. И уже сам сомневался в своём умении крутить шестерёнками. Сомневался в своём рассудке.

      Когда «отец» вошёл в комнату, Осаму пожалел, что проснулся.       Он был привязан к инвалидному креслу по рукам и ногам.       Немного раннее Осаму попытался поскакать к двери. Но кресло завалилось.       Лёжа на полу, Осаму поднял взгляд наверх. Тяжёлые шаги остановились рядом с лицом. И Осаму зажмурился. Это плохое поведение? Пытаться сбежать и в очередной раз провалиться в этом — это плохое поведение?       «Отец» обещал перевести в комнату, если Осаму будет хорошо себя вести. Правда, произошло это как-то слишком внезапно. Без предупреждения. Осаму просто проснулся здесь.       Привязанный к инвалидному креслу по рукам и ногам. Закутанный в плед.       Осаму зашёлся бесслёзными рыданиями. Осаму понимает, что это — плохое поведение.       И за плохое поведение следует наказание.       Осаму хотел бы заплакать — не смог.       Осаму хотел бы помнить, но выключился.       Осаму проснулся в подвале, на своём месте, с жуткой головной болью. Точно.       «Отец» приложил его чем-то по голове. Потому Осаму отключился.       «Отец» склонился, щёлкая второй наручник за трубу вдоль стены. От него воняло. Жирные пальцы наверняка торопились, потому не попадали в защёлку сразу.       «Отец» с тяжестью вздохнул, наклоняясь к защёлке ближе.       Что-то покатилось Дазаю по спине. Будто выпало с «отца». Скользнув по шее, закатилось за шиворот.       Семечка? Что-то настолько же крошечное.       Осаму машинально вскинул свободную руку по траектории. Но вовремя одумался.       Движение отдалось по телу — крошечная семечка скользнула ниже.       Семечка?       Треск защёлки. С наручниками — всё. «Отец» тяжело дышит — жиробасина — и отстраняется.       Осаму делает вид, будто ещё не проснулся. «Отец», похоже, верит. Потому что уходит своими грузными шагами.       За шиворот упала семечка, которой можно воспользоваться для освобождения и очередной попытки сбежать?       Нет. Это не семечка.       Острые края впиваются в кожу.       Это надежда.       Надежда размером с фисташковую скорлупу.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.