Мы бы не грешили,
Но давно решили
Все за тех, кто на цепи (совесть оцепил)
Старая легенда:
Кай вонзает Герде
Нож и просит: «Потерпи» («смерть не торопи»)
«Молчание благородно» — проповеди вора
Задушив заботой, закопали под забором
Криком первородным поднимаю волны —
Меня правда научила лаять сквозь намордник
— Намордник Наша Таня
Вильгельм по своей натуре был спокойным. Безусловно, война с соседями во все времена была и будет, но если Кёнигсберг и ненавидел кого-то, то тихо и про себя. Скапливал её в себе и крепко держал где-то под лёгкими. Как же он иногда ненавидел тот факт, что хоть он и являлся столицей Восточной Пруссии — арена для боёв часто образовывалась на его городе. Терпеть. Терпеть. Терпеть. Шпрее аккуратно сбивал с игральной доски ладью, ставя в образовавшуюся пустоту чёрного коня. Твангсте невольно всматривается в неё и сравнивает со всеми действиями Германии. Этот спокойный мужчина всегда так делал: едва заметная усмешка на бледном лице, презрительный взгляд и тот кто ему мешал сбивался и падал вниз как эта Ладья. Вот только разрушения после падения были куда глобальнее. — Schachmatt. Ist etwas passiert, Wilhelm? Шпрее как всегда проницателен. За все годы, что Вильгельм его знает, читать его он не научился. Всегда закрытый и не особо разговорчивый город, который теперь продвигает идеологию своего видения строя и порядка.
***
Твангсте больно. Его разъедает изнутри и ломает с громким хрустом рёбра. Синяки расцветают на бледных плечах. Он задыхается, воздуха вокруг него много, но Вильгельм не может вдохнуть без ощущения серы и пыли от развалин некогда высоких домов. Чёртовы англичане. Площадь была разбита в дребезги, душа Вильгельма — тоже. Даже сейчас, спустя 76 лет его не отпускает, заставляя в панике подскакивать в ночи на кровати и смахивать капельки пота с холодного лба в поисках нужных ему извещений. Тогда Кёнигсберг не знал, что дальше будет веселее. 6 апреля для бывшей столицы Восточной Пруссии теперь отмечен ярко-красным, а может даже бордовым. Не потому, что это какое-то важное событие, которое ну никак нельзя забыть (если бы это можно было бы сделать, Вильгельм бы отдал всё что имел) — День когда он сам чуть не погиб. Всего за четыре дня Твангсте похудел, когда-то яркие янтарные глаза сильно потускнели, а волосы теперь напоминали что-то среднее между гнездом и чем-то похожим на спутанный и слипшийся клубок из травы вперемешку с жидкой грязью. Ближе к этому «чем-то» он не хотел находиться, по этому отметал это на самый край сознания. Сейчас явно не до этого. Больно было с девяти утра. Бросало то в жар, то в дикий холод. Разрывало на части органы и кромсало тело изнутри ломая уже в который раз кости. Весь день из носа непрерывным потоком текла кровь, а к концу дня на теле практически не осталось живых и не сожранных огнём мест. Вильгельм бы никогда не подумал бы что в таком теле может находиться столько крови. В последующие дни было хуже. Перерезаны провода, железная дорога, размозженны мостовые под вереницей гусениц танков. Синяки, гематомы, волдыри и «Gott, hilf mir.» Берлин помогал как мог. Бесился и чуть-ли не собственными руками расстреливал всех тех, кто был готов сдаться и перейти под красное знамя серпа и молота. Позже Твангсте расскажут, как девятого числа Шпрее вызвал к себе в кабинет Отто Ляшера и после недолгих переговоров (сопровождаемых криками и сильным грохотом за закрытыми на крепкий замок дверями кабинета) тот вышел весь белый будто после разговора с собственной смертью и, никому ничего не сказав, ретировался к лестнице. В тот же день на столе у Гитлера ожидая его росписи покоился листок о приговорении к смертной казни. Единственное что смог выдавить Шпрее из правительства для своего друга. Тогда Вильгельм всего этого не знал. Он лишь помнил их последнюю встречу: шахматную доску, сброшенную ладью и жирный намёк со стороны Берлина — не лезть и не мешать ему. Поэтому сомнений о том кто отдал приказ «отдать и отступить» не возникло. Scheiße.***
Всё болело. Регенерация происходила очень медленно и на фоне всего пиздеца, что происходило в мире хотелось вскрыться. Жалко только то, что он не человек и ему это никак не поможет. Его потряхивало и прогибало под себя не только новая система и правительство, но и города. Он русский не знал, а потому приходилось лишь молчать и уворачиваться по мере возможностей не только от оскорблений (уж это он точно мог понять по их изгрызенных в ярости лицах и некоторых фразах, которые запомнил ещё с войны) будто помидорой летящих в его сторону, а так же всяческих толчков руками, локтями, плечами и самое главное — «Ни одного упоминания немецкой речи.» Ах да, он же теперь — Калининград. Когда Михаил Юрьевич указал ему место за большим столом, тяжелое молчание ото всех воплощений городов, которые только смогли приехать, можно было ножом резать и порционно каждому раздавать. Вильгельм аккуратно осматривал кабинет, краем уха слушая речь Москвы. Вот мелькнула голова с двухцветным видом волос. Высокий, может быть в несколько раз выше него самого, и широкий в плечах. Пряди волос не торчат, а даже наоборот — зализаны назад. Холодные и ничего не выражающие глаза, однако при повороте головы в бок каменное лицо рассыпается и (Твангсте всё ещё удивляется мимикой Константина) чуть хмурится, но это всё. С боку от, как выяснилось позже Свердловска, сидело и было подсознательно где-то, но не с ними болезненно худое воплощение. Осунувшееся лицо, длинные пряди тёмных волос ниспадали до плеч. Калининграду потребовалось куда больше времени чтобы осознать, что прямо на против него сидит Ленинград. Scheiße.